Читать «Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.1» онлайн

Сергей Толстой

Страница 59 из 152

Поняв бесполезность всех усилий, ослепленный ярким светом, королевич теряет рассудок. «Погибло все. Он ничего не понял! Царь ничего не понял…» — кричит он, натыкаясь на стволы деревьев. В прочитываемых мною отрывках сталкиваются фантастические персонажи; в них персонифицированы силы природы, душа и страсти человеческие. Все живет, говорит, действует, борется. Пейзажи, на фоне которых развиваются эти события, напоминают наши, хорошо знакомые пейзажи: пруд, поле, каретный и сенной сараи, Слободскую и Катугинскую дороги, Ивановский луг. В коллизиях и отдельных сценах нетрудно узнать многое из того, что сейчас волнует людей. Вот лягушки, собравшиеся во множестве в своем болотце. Их не заботит ни трагедия королевича, ни празднество при дворе Короля-солнца.

Они ничего не подозревают о страшных ведьмах, выныривающих из туманов. Они полны энергии совсем по другому поводу. По лапкам ходят избирательные бюллетени в их лягушачий парламент. Обсуждаются кандидаты Годфруа Корбьер из Рокруа в Арденнах, из Улеаборга — приезжий фермер Краут. Кого из них облечь общественным доверием? Кто явится спасателем болота? Все, что здесь происходит, очень похоже на Таврический дворец с Государственной думой или на Временное правительство с бесплодными мечтами об Учредительном собрании. Я еще слишком мал, чтобы узнавать в сценах, написанных отцом, петербургскую политическую сутолоку. До меня доходит лишь внешнее содержание фарса, его комическая сторона. Не постигая за ним ни скрытого смысла, ни цели, я вижу лишь красочную канву…

— Ну, а теперь дай-ка, — прерывает отец и, взяв у меня из рук два прочтенных последними листа, только вчера переписанных набело, ставит на них размашистый крест цветным карандашом…

— Теперь пойди-ка, займись чем-нибудь. Это надо все переделать…

— Почему? Было, кажется, так хорошо…

— Нет, мой друг, до хорошего еще далеко. Когда я перечитываю то, что написал, и нахожу слабые сцены, я на них набрасываюсь, вымарываю и переделываю, не жалея, до тех пор, пока они-то и не станут самыми удачными, а тогда становятся видны другие слабые места, которые в сопоставлении с ними проигрывают. Очередь, таким образом, доходит и до них. А когда так все пройдешь по нескольку раз, тогда, может быть, что-нибудь и получится. Бояться работы не надо. Если работы бояться, не стоит ее начинать!

И я покидаю отца, покрывающего широкие поля страниц, просветы между строками и обратные стороны отпечатанных листов новым текстом, — в стремительном полете карандаша, в сосредоточенно прикованном к его труду взгляде, в забвении всего, что его окружает…

…В ясные теплые дни все снова в саду. Но это уже не перепланировка клумб, пересадка цветов и расчистка дорожек; не поливки, прививки и внесение в почву тучных удобрений сегодня на очереди. В землю в различных местах зарывают другое.

И опять, как бывало не раз, стоит отец, утомленный работой, отирая носовым платком влажный лоб. Аксюша кончает тщательно выравнивать и одерновывать сверху только что засыпанную яму.

— …Да вот, зарыть-то зароем… — Аксюша смолкает. Ее шелковый белый платочек, повязанный, как всегда, «кибиточкой», съехал на лоб.

— …А отрывать уж придется, возможно, не нам… — доканчивает ее мысль недоговоренную папа. — Ну так что ж? А не то пропадет. Может быть, пропадет и в земле. А уж дома пропало бы наверняка…

Серебро почти все пропало уже в Петербурге, в закладе. Золота и вообще-то почти не было, если не считать мелочей, нескольких десятков монет и безделушек. Главная забота не в этом. Теперь, как и всегда, отец хотел бы раньше всего обезопасить то, что кажется ему действительно ценным: переписку, архив. Но все это просто так не зароешь. Ни одна упаковка не выдержит сырости и почвенных вод, разлагающих и металл, и дерево. Так что же делать с архивом?

Все папки серыми грудами лежат на полу, бечевой перевязанные. Мало-помалу они заполняют огромные обитые парусиной сундуки. Один, другой, третий, пятый… Шесть сундуков одинаковых, таких, что в каждом из них, согнувшись, мог бы жить человек…

Все они плотно набиты. Здесь столетняя переписка многих семейств. Документы и ценнейшие материалы о войне 12-го года, декабрьском бунте, подлинные и никому не известные. Дальше Севастополь, освобожденье крестьян, Бакунин и Герцен, даже Карл Маркс в его связях с Россией. Сюда, в кабинет отца, иногда проникали приезжие историографы и поражались… От кого-то прослышав об этом архиве, был, например, здесь Рязанов. Он скопировал для себя несколько анненковских писем, и уже спустя несколько лет после революции, читая его интереснейший труд «Карл Маркс и русские люди сороковых годов», я нашел в сноске упоминание об этом автора и благодарность отцу.

Письма Сенковского, Глинки, Листа и Рубинштейна, переписка бабушки с Фламмарионом, рисунки и письма Брюлловых, Боровиковского, Венецианова… Письма Глинки[63], Якушкина, Пущина и Трубецкого. Письма Волконских и Вяземских… Как уберечь? Где спасти? А спасти это необходимо! Это ведь даже не наше, это общее, русское, прошлое, то, которым Россия и впредь будет жить… Если только будет еще…

В доме тоже есть тайничок. Как-то, увидев едва притворенную дверь на белый чердак, туда я влетел и… увидел: в полу, между балками, там, где всегда был такой же сухой песок, как и всюду на чердаке, зияло отверстие; свет в нем горел. Заглянул: лесенка вниз и какие-то банки и ящики. Между ними Аксюша с маленькой керосиновой лампой. Не успел я спросить ничего — послышался сзади раздраженный голос отца, и от увесистого шлепка так же стремительно вылетел я в направлении противоположном: за дверь, в коридор…

Позднее узнал: в эту комнатку темную были упрятаны большие банки с вареньем, мешка два крупы и… любимые книги отца: Шекспир, Байрон в редких изданиях, старинные французские книги с раскрашенными от руки иллюстрациями, «Costumes historiques», «Nos oiseaux»[64] Жиакомелли, некоторые старинные портреты и картины.

Дом опустошается с каждым днем заметнее. В кабинете отца опустевшие полки зияют, на выцветших синих обоях темнеют прямоугольники на месте снятых портретов…

И сад заброшен и запущен, как никогда еще не было. Никем не сметается с дорожек листва. Она грустно шуршит под ногами. Деревья уже совсем облетели. Их голые сучья торчат обнаженно и мрачно…

В соломенном канотье своем с черною лентой вокруг тульи проходит возле дома отец. Он ловит себя на том, что по многолетней привычке смотрел хозяйским глазом на сад и дом, примечая, что там или здесь следует сделать. Ничего уже больше не надо здесь делать… Ни-че-го… Все останется как есть, будет сыпаться, стареть, разрушаться. А там придут эти, новые, придут запакостить, затоптать, что останется, без цели, без смысла, с гоготаньем, ухарскими ухватками. Разве что-нибудь могут они понять, почувствовать?! Полулюди, полуживотные… Да разве только наполовину животные? Не хуже ли всякого животного… Ему вспомнилось, как его покойная мать в своем кругу нередко говорила о тех, кто живет, не ища в жизни подлинных ценностей и настоящей правды, весь смысл жизни своей полагая в погоне за насыщением своих инстинктов и призрачными удовольствиями. С мягкой, снисходительной полуулыбкой: «Что ты от них хочешь? Их ничему нельзя научить, ни о чем с ними договориться. Не надо только ни в чем подражать им. Ils ne sont même pas des hommes, mon ami, mais des petits animaux qui suivent leurs petits instincts animaux»[65]. A теперь это уже не «petits animaux».

Он остановился у калитки маленького огороженного садика, под самыми окнами. Высокий штакетник был еще и сейчас завит сухими плетями дикого винограда с темно-красными листьями. Здесь, у этой самой калитки, нечаянно взглянув на свои ноги, из-за недостатка обуви обутые в бальные лаковые ботинки покойного Коки, он сразу страшно ярко, до мельчайших подробностей, вспомнил… Эти ботинки блестящие, всего раза два надеванные сыном, он носил с каким-то особенным чувством. Сейчас, сверкнув под лучом заходящего солнца своими глянцевитыми носками, они так ярко напомнили ему те дни, когда он видел их еще не на своих — на его ногах!

И эта калитка… Этим кольцом он стучал, когда как-то рано утром (все в доме еще спали) приехал и подошел к дому с этой стороны… Как забилось сердце, когда, встав с постели и подойдя к окну, отец увидел его там, внизу…

— Ты? Сейчас! — и, накинув халат, он в одних туфлях сбежал в сад и отпер калитку. Обнявшись, они молча стояли, не говоря друг другу ни слова, — ни тот, ни другой… А кругом цвели цветы, звенели птицы, шумели деревья…

Никогда больше это не повторится. Не зазвучит это железное кольцо так осторожно, чтобы не разбудить слишком резко, не встревожить… (даже звук этот жив в ушах до сих пор). И его побледневшее от волнения лицо, пальцы, продетые сквозь решетку, белые пальцы на окрашенных в зеленую краску косых планках. И потом… Уже иная бледность этого любимого лица, этих рук, сложенных на груди, лицо с выражением строгого внимания, словно прислушивающееся к погребальному пению… Как все это снова схватило за душу! Схватило, сжало, впилось и… разве забудется, зарубцуется, отпустит?!