Читать «Отсюда лучше видно небо» онлайн
Ян Михайлович Ворожцов
Страница 31 из 32
Зуб не попадал на зуб, тарахтел трактор сердца, пот маршировал по шее вспотевшего Владислава, струился под одеждой преступно-крупными каплями, градинами, жандармами, превращая его сгорбленную спину во французскую кинокомедию. И попросту невозможно было описать или какими-нибудь иными безоперационными путями извлечь, расплести запутанную опухоль душевных переживаний, полностью поглотивших и опустошивших Владислава, – так что он даже не замечал судорожной дрожи во второстепенном теле.
Эта поездка, – отдаленно Владиславом рассматривавшаяся как выход из немыслимо сложной перспективы неопределенного будущего, как закулисный маневр, подготавливаемый им в заговоре со своей наследственной болезнью и томиком ненаписанных стихов, как возможность обыграть, выпутаться из долгоиграющих хитросплетений жизни, – в итоге оказалась очередным тупиком, в который Владислав Витальевич зашел: тяжелым бременем опустилось на него осознание несовместимости несхожих путей, неосуществимость той всеобъемлющей интеграции с отцом, о которой он мечтал.
Насилие, насилие, насилие, насилие повсюду и во всем, – начинающееся в самом незначительном, малом и вырастающее во что-то уродливое.
Нет, напрасное насилие Виталия Юрьевича над самим собой сделало его собственноручную смерть чем-то вторичным, форсированным, неестественным в глазах Владислава. Нет, отцовский путь он не мог принять.
Но тут, очевидно, трусость. Трусость не застрелившегося Виталия Юрьевича и не остолбеневшего перед его безобразной смертью Владислава, но глубокорасчетливая трусость самой жизни, – которая, заходя в тупик, ей же созданный, теперь пятилась, оставляя после себя лишь отрыжку, тяжесть изжоги, обноски воли и перепутанные следы своего трусливого пребывания.
Владислав, переминаясь с ноги на ногу, сейчас таял, как таблетка от головной боли, – непредвиденное самоубийство Виталия Юрьевича не столько ошарашило его, сколько пробудило долго дремавшее в нем, сильнейшее недоумение: смерть, смерть и смерть.
То есть как человек, как это пустотелое существо, – целиком состоящее из повторов, привычек, наименований и второсортных заимствований, сшитое из обрывочных тканей нежизнеспособной плоти, говорящее чужими словами, мыслящее покупным мнением, как этот франкенштейновский монстр, не обладающий самостоятельностью, полностью подчиненный внутренним эскалациям, реакциям и внешним факторам, обстоятельствам, находящийся во власти своей вымышленной болезни, в долгосрочном круге несовместимых взаимовлияний, подконтрольный неведомым ассоциативным силам, состоящий из сотни унаследованных признаков (цвет глаз, волос, кожи) и не имеющий, в сущности, совершенно ничего своего, кроме, разве что, разлагающего нутро самолюбия, – как это существо может вообще умереть и посягнуть на самоубийство?!
Там ведь попросту нечему умирать!
Нечего пытаться сохранить и спасти. Все есть пространство, включая Владислава Витальевича, которому попросту не за что цепляться, ему нечего было бояться утратить. Так как все исконно полезное, что человечество вообще могло когда-либо утратить, – давным-давно исковеркано, изнасиловано, утрачено и утрачено даже не Владиславом Витальевичем, но его цивилизованными предшественниками в процессе эволюции. В процессе приспособления локтя – к подлокотнику, а колена – к молитвенному коврику. Ему нечего было и приобрести, так как тот, у кого есть две руки, тому уже нет нужды в большем. Тот, у кого есть две ноги, не нуждается уже в большем. У кого есть голова на плечах, не нуждается в большем. У кого есть тело, тот не получит большего.
Предшественники Владислава Витальевича трепетали перед небытием, хотя вся их жизнь и была этим неутомимым, инстинктивным трепетом: их боязнь смерти была всего-навсего боязнью жизни.
Сам того не ведая, он шел по их стопам, по пути, ведущему к бесконечному повторению. Постепенно из одухотворенного дерева Владислав Витальевич, следуя общечеловеческому онтогенезу, превращался в заплесневелый, засиженный пень, а потом в четвероногий стул прямоходящего человека, чьи потребности по-прежнему недалеки от потребностей обезьяны, примитивного зверя.
Но теперь он обязан остановиться, умиротворить сознание: преодолел Владислав не время, не пространство, но вещь, которую вынашивал в себе.
Диспетчер оповестил о прибытии электрички, – ее было видно издалека. Несфокусированный свет набегающих фонарей. Слышно, как гудят парализованные рельсы. Электричка, как лампочка, вкручивалась во тьму, – и через несколько минут она пронеслась словно бы сквозь Владислава Витальевича, стоявшего в футе от нее. Ветер влетал в одно ухо, вылетал из другого. Шум сдавливал череп. Окна, переполненные лицами, сливались в фикцию фильма.
Кинолента окон ускоренно воспроизводила историю шкуры пятнистого леопарда, рыщущего по джунглям в поисках зрительной пищи для взгляда, – и глаза Владислава, бесспорно, проигрывали численностью окнам. Из-за этого он видел только бессмысленную вереницу лиц, рассыпанных, как корм для голубей, – и всем этим лицам, глядящим на него и выпрыгивающим без парашюта, Владислав Витальевич не был нужен нисколечко. Для них он был всего-навсего излишне сложной подробностью простенькой перспективы, подлежавшей сносу. Но он не мог и не хотел отворачиваться, хотя имела место возможность сделать выбор: то есть для конъюнктивы важнее предлагаемая возможность и условия выбора, нежели сам выбор, – но не для роговицы. Смиренно, обнявший самого себя, Владислав стоял, не пытаясь никак угождать очевидцам его случайного бытия. Не пытаясь угождать глазам, похожим чем-то на простуду или на нераскрывшиеся парашюты.
У него не было ни обратного билета, ни денег, но до Санкт-Петербурга он все-таки намеревался доехать. Может быть, Владислав притворится, будто сломлен самоубийством Виталия Юрьевича, этим безапелляционным приговором, вынесенным самой жизнью, будто обыгран гроссмейстерами в лице пространства и времени, будто несчастен.
Владислав будет плакать, цепляться за окружающих, ползать перед ними на коленях, но одновременно с тем не верить ни самому себе, ни своим словам, ни слезам, – он будет рассказывать каждому о потребности безбилетного проезда, оплаченного самоубийством отца.
Обезоруженные и растроганные, они разрешат этому безбилетнику поездку. Тогда он возвратится, сорокаградусный и доморощенный, нальется в бутылку Санкт-Петербурга, как выпитая водка: и, чтобы не причинять окружающим непримиримую боль, Владислав Витальевич всеми силами продолжит делать вид, будто несчастен. Но это отсутствие простосердечной веры в собственное несчастье – и будет заслуженной форой, которую он выплатит себе.
Именно оно и сделает его счастливым человеком. В остальном же он продолжит обманывать людей, не способных поверить в существование счастья в принципе. Но это и подразумевается, когда говорят о равенстве (постоянно путаемом с равноправием): что все должны быть одинаково несчастны, иначе не будет смысла в сплоченном коллективе. Вероятно, Владислав Витальевич будет не просто имитировать жизнь обездоленного человека, но погрузится в таковую, все-таки оставив себе небольшую фору: вступит в злополучный брак, семейное счастье у собаки под хвостом вынюхает, заведет ребенка, который его возненавидит, займется какой-нибудь неблагодарной