Читать «Коренная Россия. Былины. Заговоры. Обряды» онлайн
Александр Владимирович Пыжиков
Страница 36 из 68
Буслаевское воспевание устного творчества раздражало тогда многих просвещённых деятелей. Особенно этим отличались западники, по мере увеличения известности русского фольклора объявившие против него поход. В их глазах уважаемый профессор увлёкся сомнительным делом, поскольку народный эпос буквально пропитан суевериями. Нужно не превозносить его поэтику, а отдавать себе ясный отчёт в бессмысленности и даже пагубности этого занятия. Созданные примитивным воображением фантастические пугала опутывают жизнь человека, превращая его в раба призраков[695]. В итоге люди остаются в плену дикости: «древняя поэзия наша, которой так восхищается Буслаев, очень часто оказывала плохие услуги народному развитию»[696]. Нисколько не сомневался в этом и Николай Чернышевский, который искренне недоумевал, чем может удовлетворить цивилизованного человека народная поэзия: «её содержание слишком бедно и однообразно… она — отголосок прошедшего младенчества… возвратиться к которому для нас невозможно, а если и было возможно, то нисколько бы не было приятно»[697]. Как замечал кумир демократических кругов той поры, если в Европе и увлекаются подобным, то только лишь в качестве каприза или шалости, а вот наш Буслаев «пошёл по этой линии так серьёзно, что, можно сказать, дошёл до точки»[698]. Заметим, что искренняя любовь к устному народному творчеству обрекла Буслаева на особое положение. Из-за этого его не признавали также и славянофилы, коих возмущали любые разговоры о дохристианских верованиях[699]. В результате Буслаев оказался далёк как от церковных патриотов, так и от либералов вкупе с радикальными шестидесятниками[700].
Любопытно, но проводником буслаевского отношения к народному эпосу довелось выступить Александру Афанасьеву (1826–1871), начинавшему под опекой известного западника Константина Кавелина (1818–1885). Увлечение фольклорными трудами братьев Гримм привели молодого человека в мир народной старины, где он оставил заметный исследовательский след[701]. В известном труде «Поэтические воззрения славян на природу» Афанасьев широко разрабатывал проблемы двоеверия, языческого и церковного, рассматривая в том числе связь древних заклинательных практик с христианством. По мнению Афанасьева, «заговоры суть обломки древнейших языческих молитв, и потому представляют один из наиболее важных интересных материалов для исследования доисторической старины»[702]. Конечно, они дошли до нас не без искажений вследствие решительного наступления христианства, но всё же этот фольклорный материал имеет свою ценность. В нём немало «странного, загадочного, необъяснимого с первого взгляда, что близорукие любители народности привыкли принимать за бесполезный хлам, но что при более серьёзной критике оказывается отголосками поэтических воззрений глубочайшей древности»[703].
«Движущей силой» заговоров Афанасьев рассматривал слово: оно может воздействовать на стихии, творить урожаи и бесплодие, даровать здоровье, прогонять болезни, т. е. производить чудеса, подчиняя воле заклинателя благотворные и зловредные влияния обожествлённой природы[704]. Например, отсюда произрастало верование, до сих пор живучее у всех индоевропейских народов о практической действенности доброго пожелания, приветствия[705]. В то же время возвышенное отношение к заговорному слову Афанасьев называл «младенчески-недоразвитым»: именно оно удерживало население на низкой стадии развития. Это же обстоятельство не позволяло укрепиться и христианству, чьи догматы трактовались в духе прежних преданий, для чего народ «пользовался всякой сходной чертою, всяким поводом к сближению и даже случайным созвучием слов»[706]. В интерпретациях Афанасьева заговоры — это обращения к стихийным божествам, олицетворявшим атмосферные явления (грозу, молнию и т. д.), хотя такой строго мифологический контекст, коим тот был серьёзно увлечён, признавался чересчур прямолинейным[707]. В исследованиях зачастую «брал верх поэт», находившийся во власти художественных представлений[708]. К тому же погружение с головой в «самые детальные объяснения» делало его работы более уязвимыми для критики[709]. Заслугой же Афанасьева считается систематизация славяно-русского фольклора, проведённая впервые в отечественной науке[710].
Из славянофильской когорты темы заговоров коснулся исследователь былин Орест Миллер (1833–1889), о чём следует упомянуть. Он обрушился на знахарей и колдунов и на их таинственные возможности. Они несли какой-то неблагоприятный, враждебный смысл: само слово «колдун», по его уверению, означало приношение в жертву. В поздние времена эти персонажи превратились в хранителей вероучения, коим больше по инерции приписывалось некое влияние на природу. Среди них немалое количество женщин: из вещих жён произошли ведьмы, наделённые народом безобразным видом и летающие верхом на помеле через трубы[711]. Желая минимизировать языческую подоплёку, Миллер также относил первоначальное появление заговоров к реликтовой древности, когда не существовало даже понятий о божествах. В ту грубую отдалённую эпоху «всё состояло лишь в том, чтобы через чары обрядовых действий и слов завладевать как добром, так и злом в природе, и, завладев, насылать друг на друга то или другое — по своему усмотрению»[712]. Всё же наиболее заметным вкладом Миллера в изучение заговоров считаются не приведённые выше рассуждения, а признание за обрядовыми действиями самостоятельной роли в заклинательных практиках[713].
К мифологической школе примыкает ряд учёных, трудившихся над этой проблематикой. Нужно сказать о Петре Ефименко (1835–1908), собиравшем материал по Малороссии и осмыслявшем его в русле мифологии. Он также отмечал наполнение заговоров «странною смесью языческих понятий и христианских». Гром и молния то олицетворяются в них отдельными существами «Царём громом» и «Царицей молнией», то приписываются Господу Богу или небесным си лам (архангелам, Илье-пророку)[714]. В заговорах «Царь гром» и «Царица молния» гоняются за нечистыми духами, которые со страхом и трепетом убегают в свои «поместья», под пень и под колоду, в болота и омуты[715]. Одним из