Читать «Постлюбовь. Будущее человеческих интимностей» онлайн
Виктор Вилисов
Страница 90 из 122
Через два года после публикации эссе Харауэй профессорка Люси Сачмен выпускает одну из важнейших книг про взаимодействие между человеком и технологическими системами — Plans and Situated Actions[259]. Эта веха в истории технофеминизма анализирует не только сферу human-robot interactions, но и отношения людей между собой в разрезе «реляционной онтологии». Сачмен пишет, что «люди и артефакты взаимно конституируемы», то есть интерфейс между ними не предзадан и не определён понятным разграничением человек/машина, а формируется в процессе интеракции в зависимости от разных условий и меняется с течением времени. Грубо говоря, это значит, что невозможно раз и навсегда определить все отношения между всеми людьми и всеми машинами, что каждое из этих отношений имеет потенциал быть разным. И, конечно, это значит, что человек заблуждается, думая, что в отношениях с роботом, секс-куклой, голосовым помощником или стиральной машинкой он остаётся неизменным и просто управляет механизмом, которому всё равно. Это ответ на вопрос, в который упирается героиня фильма I’m Your Man, почти влюбившаяся в мужчину-андроида, но останавливающая себя под предлогом нежелания превращаться в эмоциональную иждивенку; из позиции эссенциалистского понимания человечности ей кажется, что всё, что робот может делать, — это удовлетворять её запросы, и ему безразличны её усилия и её обратная связь, он не может её изменить; почти сорок лет технофеминистской теории доказывают, что это не так.
Харауэй уверена, что мы все давно киборги; Доминик Петтман продолжает[260], что весь секс (а значит, и любовь, и близость, и дружба с родством) — тоже давно насквозь кибернетический, и нет смысла искать границу, где заканчивается натуральное чувство и начинается синтетическое, учитывая технологический поток коммуникаций, протекающий до, во время и после человеческого взаимодействия. Он пишет, что любовный дискурс всегда был опосредован технологиями, но новые медиа производят гораздо более распределённого субъекта, осознающего себя в качестве постчеловека с большим количеством «соединительных портов», чем в предыдущие эпохи. Мы всё больше вынуждены взаимодействовать с акторами, которые могут быть или не быть «живыми, доступными к любви, физически достижимыми». Любовь, таким образом, превращается в кибернетический императив, регулирующий цепочки обратных связей либидинальной информации. Петтман пишет, что для «поколения Тамагочи» не существует любовного объекта; он заменяется любовным вектором — распределёнными качествами, плескающимися между множеством людей, характеров, изображений и аватаров, — в противовес фетишу Единственного и Неповторимого. Психоанализ сообщает нам, что в любовных отношениях всегда чего-то недостаёт — поэтому можно скучать по человеку, с которым находишься в одной комнате, такое проявление хтонической тоски по недостижимому объекту; в этой связи Петтман обращается к Хайдеггеру, который пишет, что современные технологии формируют «безрассудный запрос» к природе; Петтману кажется, что это отличное определение любви и свойство, объединяющее любовь с технологией: безостановочный процесс движения к альтернативности (alterity), тоска по бытию (с) другим.
Рецензируя книгу Адама Котско Creepiness[261] про феномен «криповости» (когда что-то неуловимо нас пугает и мы не совсем понимаем, почему), Доминик Петтман пишет, что, возможно, одна из самых криповых черт современности в том, что люди видят криповость повсюду. Феномен крипа тесно связан и с любовью, и с технологиями. То самое чувство «зловещей долины», которое часто возникает у людей при виде гуманоидных роботов, изображается главным препятствием на пути к натуркультурным интимностям: будто между человеком и машиной есть онтологический разрыв и человек чувствует его всей своей телесностью. Но, как мы выяснили выше, этот разрыв не такой непреодолимый, и потом — разве не это же чувство холода в конечностях возникает при виде «криповых мужчин», которые слишком долго смотрят или безумно облизываются, у которых грязные волосы, бледная кожа и мешки под глазами, — короче, вот этот обобщённый образ крипи-соседа или дальнего родственника, в котором подозреваешь то ли насильника, то ли убийцу, то ли коллекционера марок за осень 1938 года. Кто-то чувствует холодок при мысли о любви между человеческим и нечеловеческим субъектами, но есть такой жанр порно, где живая женщина изображает секс-куклу, — и вот это по-настоящему крипово и жутко смотреть, такое брутальное расчеловечивание.
Котско пишет, что криповость манифестирует себя в «смещённых» (displaced) вещах и людях — инвазивных, эксцессивных и одновременно ускользающих. Ему кажется, что криповость так тяжело принять, потому что она напоминает нам о наших собственных репрессированных желаниях и организации нашей либидинальной экономики, заставляя нас смириться с тем, что мы все по-своему крипы. У культуры есть запрос на нормальных, продуктивных членов общества, но проблема в том, что никто не нормален, потому что нормы не существует; Котско пишет, что нам придётся принять «неотъемлемую криповость сексуальности» с её способностью к нарушению всех разумных границ. Но его книга — это, конечно, не манифест в защиту криповых белых мужчин, в его понимании феномен гораздо шире; он сам описывает эту специфическую криповость белого мужского субъекта в глухой ярости от осознания своего культурного поражения. Котско опирается на теорию Лакана, который описывал истерию как форму беспрестанного вопрошания к миру; Котско пишет, что истерия за пределами её негативных коннотаций может служить механизмом социальной критики — «способ выкриповывания наружу (creeping out) социального порядка», который может привести к расширению жизненного пространства для женщин и не-белых субъектов, а также принять универсальность так называемых «перверсивных желаний». Так криповость из пугающей превращается в субверсивную. И один из ярких примеров криповости в этом смысле — конечно, кибернетические близости «человека» и «машины».
В российском трэш-фильме на бурятском языке «Ятинсотэстс» (2004), ставшем источником мемного воображения для многих молодых людей в нулевые, есть такая сцена: милиционер (предельно криповый) идёт по просёлочной дороге, останавливается перед гигантской лужей и вынимает маленькую фотографию неизвестной женщины; в кадре только его рука с этой фотографией, происходит движение, и он обильно кончает на ладонь, заливая фотокарточку малафьёй. Я вспомнил эту сцену, пока читал текст Томаша Сикора The Queer Love Life of Photo(n)s[262] из сборника про материальность любви. В этом тексте Сикора анализирует фотографию как медиум любви и фото как аффективные объекты сами по себе — чувствительные, восприимчивые, определяющие любовные ритуалы и превращённые в объекты любви, связанные с телами, отпечаток которых они несут. Он начинает с цитирования Карен Барад, которая, анализируя модель квантовой физики Нильса Бора, пишет, что «есть что-то неотъемлемо квирное в природе материи». Эта квирность в