Читать ««Что есть истина?» Жизнь художника Николая Ге» онлайн

Владимир Ильич Порудоминский

Страница 28 из 87

Глаза, пожалуй, скорбны, но это не та скорбь, что гасит взор, это страстная скорбь, воля не парализована, мгновение – и вспыхнет пожар. И этот странный взор – не в сторону и не в глаза зрителю, а чуть мимо; в этом взгляде – интерес ко всему вокруг, и углубленность в себя, и особая зоркость: Герцен видит нечто, что для других недоступно.

Почему он так вольно и прочно расположился в кресле – утомлен? Спокоен? Уверен в себе? Или решил, что дело сделано – нечего больше «толочь воду»?

Поначалу Герцен кажется европейцем, европейским интеллектуалом девятнадцатого столетия, национальное в нем не подчеркнуто. Разве только широкий, простоватый нос, который сам Герцен, по словам Ге, называл русским. Природная непокорная клочковатость бороды и прически не сразу угадывается. Но главное опять-таки не во внешних деталях. Национальное в портрете идет из глубины, изнутри, как и в «Тайной вечере», в героях которой критики увидели однажды русских землепашцев и северных мужиков. Наблюдение М.В. Алпатова, обнаружившего сходство между портретом Герцена и перовским «Фомушкой-сычом», поразительно и, по существу, составляет открытие.

Мольер говорил: «Портреты сочинять труднее всего, тут требуется глубокий ум». Требуется еще глубина чувства. У Мольера, по меткому замечанию Пушкина, «скупой только скуп». Ге шел за Шекспиром. Он писал не «главную идею Герцена», подчиняя этой задаче все, что давало ему искусство живописца. Он писал просто Герцена – и писал просто, зато в каждом мазке нес на полотно всего Герцена. Герцен для художника был не «кем-то», но человек был, человек во всем. Такого Герцена нужно было вобрать в себя и в себе удержать. Такого Герцена на пяти сеансах не придумаешь. То, что ощутилось в первое мгновение как овальногармоническое, вдруг оборачивается остро трагедийным и тревожным, напряженными думами, большими страстями.

Гармония и противоречия могут уживаться в единой личности, как существуют в единстве гармония и противоречия исторического этапа, эпохи, Времени; а Герцен и был не только сам по себе – личностью, но эпохой, этапом, Временем – «важным органом в организме русского общества». И был, к тому же, Герцен сам по себе – мудрый философ и человек живого чувства, всеобъемлющий ум и человек своего сегодня. Белинский все подбирал определения этому единству: «Мысль, глубоко прочувствованная», «задушевная мысль», «мысль, как чувство, как страсть», наконец – «о с е р д е ч е н н ы й у м».

…Рассказывают: чтобы провезти портрет в Россию, Ге подрисовал Герцену анненский крестик на шею. На таможне Герцена приняли за важного чиновника.

Рассказывают также (более достоверно), что Ге заклеил портрет тонким листом бумаги и написал на нем пророка Моисея.

Первый рассказ остроумен, смешон – это анекдот, не более.

Второй остроумен и вместе с тем символичен. Почему, торопясь в путь, Ге наскоро, почти не задумываясь (а может быть, вполне сознательно!) набросал поверх заклеенного портрета Герцена именно пророка Моисея?

Мог бы, кажется, и другое что – Христа в терновом венце, успокоенную богоматерь с младенцем, – а он именно Моисея, пророка, освободителя, обращавшего к людям слово свое и умершего на границе земли обетованной, куда ему не суждено было войти.

Русская история

И разве история – не та же мысль и не та же природа, выраженные иным проявлением.

А. И. Герцен

Профессор Костомаров

Каждое утро, в шесть с минутами, из старого дома на 9-й линии Васильевского острова торопливо выходил человек. Улицы были еще пустынны. Человек шагал быстро, уверенно – маршрут был привычен. Маршрут был кольцевой: через полчаса человек возвращался к дому и, спеша, скрывался в подъезде.

Он появлялся снова в пять часов пополудни. Снова обегал квартал. На ходу он жестикулировал, иногда произносил что-то вслух. Жесты его были порывисты и несколько странны.

Зимой, случалось, к крыльцу подавали сани, тогда вместо пешей прогулки (скорее, пробежки) он катил по проспекту до гавани и обратно, нигде не останавливаясь и нетерпеливо понукая кучера. Кучер гнал, как на пожар.

Возвратясь, торопливый человек вбегал в подъезд, поднимался единым духом по лестнице. На двери его квартиры – медная дощечка: «Н.И. Костомаров».

Николай Иванович Костомаров быстро сбрасывал в прихожей пальто и, не задерживаясь, пробегал в кабинет – к письменному столу. На столе и возле него, на стульях, на полу, в беспорядке лежали книги. Стопки книг поднимались, как крепостные стены. Николай Иванович, стремительно обрушивая их, пробирался в кресло и тотчас начинал писать.

Почерк у него был очень неразборчивый – он спешил. Особенно плохо ему удавались цифры. Он потом сам не мог отличить «3» от «5» и «4» от «7». У него не было ни терпения, ни времени выводить цифры. Ему вообще постоянно не хватало времени. Дни были до отказа набиты делом.

Делом Николая Ивановича Костомарова была история.

Герцен писал о Грановском: он «думал историей, учился историей». Костомаров был тоже одержим историей. Он ни на минуту не желал расставаться с нею. Когда его навещали друзья, он откладывал рукопись и, не утруждая себя светской беседой, рассказывал о «смутном времени» или о разделе Польши. Друзья называли эти рассказы «историческими разговорами».

В рассказах Костомарова история оживала. Он не любил бесстрастного изложения фактов, делового перечисления дат. Герои его «разговоров», волнуясь, расхаживали вместе с ним от письменного стола до круглого – того, что стоял возле дивана, обитого серым сафьяном.

…Тишайший Алексей Михайлович неслышно ступал мягкими сапожками по тесным и темноватым кремлевским переходам. Стенька Разин гремел крепкими словами, перебирая богатую добычу – примерял цветные кафтаны, отороченные собольим мехом. Богдан Хмельницкий расчетливо и жестко вел переговоры с крымским ханом Ислам-Гиреем; Ислам-Гирей хитрил, щурился, вытирал ладонью пот с желтого лба. Польские паны азартно хватались за сабли, звенели шпорами, делили заранее Русь и Украину.

Люди прошлого оживали в беседах Костомарова – он знал их наизусть: быт, одежду, походку, речи.

Мать Костомарова, Татьяна Петровна, обожавшая сына и безмерно им обожаемая, готовила под его руководством «исторические блюда» – какую-нибудь солянку из осетрины с визигой и шафраном по старинной росписи царских кушаньев, варила мед.

Женат Николай Иванович не был. В 1847 году, накануне свадьбы, его арестовали по делу Кирилло-Мефодиевского братства. На закате жизни он женится на той, которая была когда-то его невестой. К тому времени она овдовеет. Он ждал двадцать восемь лет. А может быть, не ждал. Просто было некогда. Жизнь ушла на историю.

Над серым диваном висел большой гравированный портрет Тараса Шевченко. Его и Костомарова арестовали в один день.