Читать «К портретам русских мыслителей» онлайн
Ирина Бенционовна Роднянская
Страница 103 из 233
Огромная оригинальность ума Булгакова (при неутомимой добросовестной готовности излагать не свои мысли впереди своих, чтобы осветить любой вопрос с азов и не упустить чужой заслуги) не позволила ему покорно воспроизвести вдохновивший его образец. Лирические психологизмы первых страниц «Света Невечернего» быстро сходят на нет; дисциплина же ума берет свое и, вопреки неприязни автора к системостроению, придает изложению рачительную системность; к тому же, сам метод Булгакова – «критический догматизм» (подвести мысль логико-философскими, «кантианскими» тропами к тому пределу, когда ей остается только замереть – или опереться на сверхрациональный догмат) – того меньше напоминает импровизационную и безапелляционную манеру Флоренского. Но толчок, задание, дерзание – шли от последнего. И, конечно, софиология, так тесно спаянная с жизненным делом Булгакова, ставшая не случайно и не подражательно его миссией и крестом, погубившая в конце концов его ортодоксальную репутацию, – впервые очертилась перед ним скорее всего из бесед с Флоренским (хотя тот был связан с софийной мистикой и метафизикой куда менее самобытно и органично, чем русский основоположник этой темы Владимир Соловьев, чье влияние на Булгакова по существу массивней).
Таков жизненный и культурно-интеллектуальный фон создания этой книги: поворот от жгучих забот «общественности» к раздумьям о началах и концах мирового бытия; переживание «подлинности и единственности Церкви» (из письма Глинке-Волжскому от 13 декабря 1913 года)[602] и стремление воцерковить собственную мысль; прилив энергии («Много мне жизненных сил отпущено!» – ему же, 14 мая 1912 года[603]), с равной щедростью растрачиваемой и на творчество, и на «черную» редакторско-организационную работу; «послевеховский» сдвиг вправо в отношении к российским политическим реалиям.
Но – не забудем о Первой мировой войне: в самый ее канун задумывалась и в ее годы создавалась булгаковская книга. Кстати, последнее капитальное сочинение о. Сергия, изданное посмертно, – «Невеста Агнца» – очень тесно примыкающее к «Свету Невечернему» (таково мнение и Льва Зандера, и В.В. Зеньковского) и воспроизводящее в собственно богословском ракурсе все ведущие идеи «Света…» – тоже писалось во время мировой войны: Второй. И это не просто внешнее совпадение.
Не раз уже упоминавшийся здесь прот. Зеньковский, лучше многих, на мой взгляд, понимавший пружины булгаковской мысли, проницательно замечает, что на первом плане у Булгакова была историософская тема[604]. Действительно, чувство тупика, в который загнал себя, как представлялось нашему философу, обезбоженный новоевропейский мир, и вместе с тем надежда на преодоление «трагедии человечества» без попутной утраты главных ценностей из сокровищницы природы и культуры – вот что мобилизовало Булгакова на масштабные мыслительные постройки, актуализировало его энергию, впрягало в работу. Обе мировые войны словно бы подтверждали правильность его усилий по разгадыванию «исторического шифра» (выражение из «Света Невечернего»), и именно тогда, «на пиру богов», он чувствовал себя в особенности призванным сказать мирообъясняюшее и воодушевляющее слово. Если в конце жизни ему удавалось это делать, преоборая болезни и лишения в оккупированном немцами Париже, то «Свет Невечерний» создавался, как мы видели, в житейски и академически благополучной обстановке, хотя и посреди всеевропейского военного пламени. В нем нет того напряженного эсхатологизма (и даже хилиазма), каким отмечена «Невеста Агнца»; мирный подзаголовок предреволюционного труда более или менее соответствует его настрою; но трактовка центральной «софилогической» темы как исторического становления Вселенной, требующего человеческой активности, говорит сама за себя. Булгаков здесь (а впрочем, и до конца дней) остался верен суждению, высказанному в дни его раннего социально-либерального активизма: «Человеческая история не есть что-то вроде исправительной тюрьмы, куда отдаются души на приуготовление в Царство Небесное»[605]. Ходом и исходом истории, по Булгакову, раскрываются, с одной стороны, возможности человека как самостоятельного существа, с другой же – воздействия Провидения, с безошибочной находчивостью корректирующего срывы человеческих деяний и, следовательно, обеспечивающего конечный успех исторического действа.
Соответственно, и главный философский труд Булгакова, обнимающий «небо и землю», повернут – не столько числом отведенных на это страниц, сколько своим идейно-волевым острием – к историческим судьбам человечества.
В композиции книги проявилась предшествующая философская выучка ее автора, дань которой сегодня может показаться педантическим анахронизмом. Прежде чем перейти к тому, что принято называть онтологией – учением о началах и основаниях бытия – и что более всего волновало мыслителя («Бог», «Мир», «Человек»), Булгаков обязывается выяснить гносеологические предпосылки религиозного опыта. Что ж, всякая уважающая себя и чурающаяся дилетантизма философская штудия должна была представиться тогда послекантовской, прошедшей через кантовский искус[606], как сегодня – постгуссерлианской и постхайдеггеровской.
Нельзя сказать, чтобы во Введении к «Свету Невечернему» Булгакову удалось написать «четвертую критику» – «Критику религиозного сознания» – вслед трем знаменитым «Критикам» Канта. Пожалуй, два исповедальных рассказа о «пережитой в личном опыте встрече с Божеством», пронзительно волнующие при всей их старомодной «выспренности» (В. Вейдле не зря находил в слоге Булгакова сходство с «исповедью горячего сердца» Мити Карамазова), перевешивают в убедительности собственно философскую оснастку этого раздела. Тех, кто в своем знакомстве с движением мысли Булгакова не собирается ограничиваться «Светом Невечерним», вводный раздел может заинтересовать наметками принципиального спора с «посюсторонней» философией Канта и Гегеля – спора, который через несколько лет выльется в жаркую (и притом гораздо более отрефлексированную) схватку с этими гигантами на страницах «Философии имени» (1920) и «Трагедии философии» (1925).
Все-таки наибольший интерес в гносеологической тематике Введения представляют страницы, посвященные природе мифа. Здесь Булгаков идет (скорее, чем за Флоренским) вслед за Вячеславом Ивановым, успевшим к тому времени опубликовать свои работы по метафизике и эстетике символизма. Объявив миф (это