Читать «Военное просвещение. Война и культура во Французской империи от Людовика XIV до Наполеона» онлайн

Кристи Пичичеро

Страница 52 из 113

они обожали. Радость царила повсюду, солдаты были счастливы, служба тщательно выполнялась, учения проводились часто, солдаты были превосходны и хорошо одеты в надлежащую чистую военную одежду; никакого пороха в шкафах или зловонного жира на головах. Солдаты всегда были аккуратно причесаны, в головных уборах, маршировали мужественно и твердо, утверждали, что когда идут на врага, то победят его, и это… происходило часто[227].

Дискурс Военного просвещения об эмоциях и войне важен по нескольким причинам. Он стал первой глубокой и устойчивой дискуссией о военной психологии в истории Франции. Также он стал инструментом, благодаря которому реформаторы решительно осудили административную коррупцию, социальное насилие и нарушение человеческого достоинства во французской армии. Впоследствии этот дискурс привел к появлению реформистского движения в рамках армии, который касался телесных наказаний и смертной казни. Акцент на активном сострадании и уважении к человеческому телу показывает, что военная сфера активно участвовала в развитии «дискуссии о правах» эпохи Просвещения.

От гуманности к правам человека

Роль французского Просвещения в развитии прав человека вышла на передний план научной дискуссии истории прав. С одной стороны, Линн Хант приписывает «изобретение» прав человека в XVIII веке авторам сентиментальных романов. Эти писатели развили у своих читателей sensibilité и эмпатию, заложившие основу для признания того, что Хант называет необходимой «тройкой взаимосвязанных свойств» человеческих прав: «права должны быть естественными (присущими всем людям); равными (одинаковыми для всех); и универсальными (применимыми повсеместно)» [Hunt 2007: 20]. С другой стороны, Сэмюел Мойн считает невозможной линейную, непрерывную историю прав человека и утверждает, что права человека в их современном понимании возникли лишь в 1970-х годах. В его анализе человеческие права неразрывно связаны с убеждением или потребностью в наднациональной (светской) идентичности и власти после эксцессов Второй мировой войны и провала утопических политических планов, например коммунизма, и организаций, таких как ООН [Моуп 2010].

Дэн Эдельстайн придерживается промежуточной позиции. Он сомневается в sensibilité как всеобщем дискурсе (всегда есть злодеи и те, кто не обладает sensibilité). Он также оспаривает утверждения Мойна о том, что человеческие права «родились» в 1970-х годах и что представления о более длительной истории человеческих прав несостоятельны. Но он отмечает, что в XVIII веке «философская концепция прав фактически походила на понимание, сложившееся после 1970-х, больше, чем [Мойн] может признать: в обоих случаях права считались наднациональными и могли применяться за пределами национального государства» [Edelstein 2014: 533]. Эдельстайн утверждает, что

…на институциональном уровне рассуждения Мойна верны: в эпоху раннего Нового времени не было международных судов, которые могли бы применять санкции по отношению к государствам за нарушение прав. Появление таких судов стало важным этапом развития прав человека, в значении конца XX века, которое Мойн придает им. Но суды – не единственное наднациональное учреждение, наделенное такой силой. Авторы эпохи Просвещения часто шли в обход своего государства, обращаясь к общественности напрямую и призывая образованную – и чуткую – космополитичную аудиторию осудить нарушения отдельных стран. В таких случаях авторитет, на котором они основывали свои нападки, зачастую становился естественным правом [Ibid.: 533].

Трактаты против рабства и религиозной нетерпимости после дела Жана Каласа в 1760-х годах, а также аргументы против телесных наказаний и смертной казни в армии апеллировали к понятию естественных или «человеческих» прав, которые нарушались позитивным правом государств. Проанализировав эти примеры, Эдельстайн заключает: «Сложно понять, чем они принципиально отличаются на концептуальном уровне от видения прав после 1970-х годов, которое предлагает Мойн: “нормы, которые могут противоречить национальному государству сверху и извне, вместо того чтобы служить их основой”» [Ibid.: 558; Моуп 2010:13]. Хотя и не будучи универсальным дискурсом, sensibilité по-прежнему играла ключевую роль в дискуссии XVIII века о правах. Философы той эпохи не считали, что законы природы и права, которые эти законы накладывают, доступны через способность к рассуждению, как считали писатели-юснатуралисты, например Гроций. По мере того как philosophes, военные и невоенные, впитывали и популяризировали дискуссию о естественных правах, они настаивали, что sensibilité является «способностью человека, через которую мы обретаем доступ к законам природы», и что превыше власти любого короля или государства то, что Дидро называл «судом совести» [Edelstein 2014: 541][228].

Именно эти предпосылки и тенденции стали толчком для развития военной культуры sensibilité и гуманности. Работая над устранением социального насилия и материального неравенства в армии и при этом укрепляя здоровье и счастье рядовых солдат, военные мыслители участвовали в становлении прав человека и добивались конкретных проявлений этих прав в военной сфере.

Их усилия достигли апогея в 1760-1770-х годах, когда военное и более широкое интеллектуальное сообщество объединились в борьбе против законов о телесных наказаниях и смертной казни для дезертиров[229]. В дебатах о Военном уголовно-процессуальном кодексе, который много раз пересматривался на протяжении второй половины XVIII века, все стороны соглашались, что дезертирство является преступлением, требующим соответствующего наказания[230]. Хотя общее число дезертиров в том или ином году невозможно подсчитать, сохранившиеся источники подтверждают огромные масштабы проблемы: почти четверть всех солдат французской армии дезертировала во время Войны за испанское наследство; от 60 000 до 70 000 мужчин дезертировали во время Войны за австрийское наследство; от 8000 до 9000 человек ежегодно дезертировали в ходе Семилетней войны.

В ответ на высокий показатель дезертирства во время Войны за испанское наследство 2 июля 1716 года вышел указ, согласно которому дезертиры приговаривались к смертной казни. Клод Ле Блан, военный министр, который протолкнул указ через Военный совет Виллара, в некоторой степени осознавал его чрезмерную строгость. Он пытался смягчить его своеобразным методом применения, настолько произвольным, что закон оказывался нелепым и неэффективным. Вместо того чтобы приговорить всех дезертиров к смертной казни, виновных наказывали в группах по трое. Солдаты тянули жребий (tirer аи sort): один приговаривался к смерти, а двое остальных отправлялись на каторжные работы. Если в конкретный момент попадался лишь один или двое солдат, казнили обоих[231]. Законы о дезертирстве Gardes françaises были еще более суровыми: гвардеец считался дезертиром, если в какой-то момент уходил более чем на два лье от своего батальона и, как гласил указ от 3 января 1733 года, пропускал две ежегодные проверки, проходившие в Париже, даже если в это время солдат был в столице [Chagniot 1985: 621]. Возможно, еще более возмутительной была загадочная система амнистий и повторного ввода в королевские полки, который происходил на регулярной основе. По подсчетам Шаньо, не менее 33 сержантов в Gardes frangaises в 1750 году, имевших право на присвоение звания лейтенанта в Доме инвалидов, на самом деле были дезертирами из