Читать «Мода и границы человеческого. Зооморфизм как топос модной образности в XIX–XXI веках» онлайн
Ксения Гусарова
Страница 161 из 215
Лошадь также упоминается во вступлении, предваряющем зоологические разделы бюффоновского опуса, где автор поясняет собственные принципы естествоописания. Бюффон критикует чрезмерное, по его мнению, внимание к деталям строения тела животного (таким, как количество и форма зубов) в ущерб целостному впечатлению от его облика и продолжает: «посмотрим на лошадь между другими животными, станем примечать отличительные знаки, способствующие нам к различению оной; поистине то не зубы, не сосцы; мы их видеть не можем; между тем никогда и никто не обманывался в узнании лошади; то, что отличает в глазах наших какого-либо животного, состоит во всем его виде, его стане, его выступке, его походке и содержании разных частей его тела» (Там же: 6). Очевидно, лошадь названа здесь в качестве хорошо известного читателям животного, в «узнании» которого невозможно ошибиться, однако столь недвусмысленно опознаваемых животных немало, и выбор лошади дополнительно подчеркивает ее особую роль в качестве образца того органического единства, о котором говорит Бюффон.
Эта мысль развивается в главе, посвященной самому этому животному: «Лошадь из всех животных, при великом своем стане, имеет соразмерное содержание и красоту в частях своего тела; ибо сравнивая с нею животных непосредственно более или менее оной, увидим, что олень животное нескладное, что у льва голова слишком велика, что у вола ноги весьма тонки и очень коротки в отношении к величине тела, что у вельблюда сложение безобразное и что самые величайшие животные, как то носорог и слон, суть так сказать, безобразные кучи» (Там же: 81). В данной цитате подчеркивается одна из центральных для настоящей главы тем – значение пропорций в представлениях о красоте животных. Не только выбор лексики («стан», «сложение»), но сама идея соразмерности частей тела представляется в данном случае антропоморфизирующим приемом, подразумевающим имплицитное соотнесение с идеализированной человеческой фигурой (неким подобием «Витрувианского человека»).
С естественно-научной точки зрения идеи Бюффона были архаичными уже на начало XIX века, однако его влияние на популярную культуру сохранялось еще как минимум полстолетия после этого. На авторитет «бессмертного» Бюффона в приведенной выше цитате ссылается составитель пособия 1842 года по водолечению – направлению альтернативной медицины, приверженцам которого следовало отказаться от химико-фармацевтических препаратов в пользу холодных ванн, душей и клизм. Этот холистический подход, наследовавший традициям гуморальной медицины, прекрасно согласовывался с призывом Бюффона изучать живой организм как целое, прежде чем приниматься считать у него зубы. Несмотря на то что «Естественная история» французского натуралиста уделяла особое внимание животноводству, то есть деятельности человека по преобразованию природы, в популярном сознании Бюффон ассоциировался с познанием природы «как таковой», в нетронутом виде. Идея естественного порядка вещей, транслируемая трудами Бюффона, противопоставлялась разрушительному, с точки зрения адептов водолечения, влиянию цивилизации. Процитированное пособие по гидротерапии отстаивало эффективность в том числе ветеринарного применения соответствующих методов, что, по мысли составителя и скомпилированных им авторов, демонстрировало одновременно сходство человека и лошади и большую «естественность» последней. Тягловые лошади, сохранявшие свой «природный» вид, при этом представлялись более прекрасными, чем аристократический выезд, в котором, как было описано в главе 6, положение головы животного и форма хвоста деформировались в угоду моде. Не случайно еще одним непререкаемым авторитетом в гидротерапевтической литературе выступал Руссо, согласно которому человек способен лишь портить то, что было создано совершенным.
Креационистские представления нередко выступали аргументом в пользу красоты животных, традиционно считавшихся уродливыми. Так, Гердер, стремившийся убедить читателей, что «по своей природе и на своем месте ящерица столь же мало отвратительна, сколь лебедь Леды или дельфин, льнущий к ногам морской богини» (Herder 1778: 52), с возмущением упоминал эстетов, «причисл<яющих> к уродливым существ, которых ни Бог, ни люди не признают таковыми», «глупцов», которым «кажутся уродливыми Божьи твари» (Ibid.: 50–51). В то же время божий промысел, гарантировавший красоту и соразмерность животных каждого вида, по умолчанию подразумевал эстетическое ранжирование – животным отводилась вспомогательная, декоративная функция, ведь «никому не придет на ум принять таких созданий за основную тему искусства: на его алтаре восседает человек, чье изображение священно» (Ibid.: 51). Как и у Бюффона, у Гердера лошадь или «верный пес» служат образцами «целостной формы», оказываясь более привлекательными, достойными художественной репрезентации существами, чем бегемот или «слон, эта гора костей» (Ibid.: 52). Также подобная картина мира предполагала четкие границы между видами, и особенно между человеком и животным миром, тогда как любые гибриды представлялись чудовищными. Поэтому, как утверждал Гердер, в шедеврах античной скульптуры животные и зооморфные атрибуты используются ограниченно и должны быть визуально и пространственно отделены от героев: так, Геракл не изображается облаченным в львиную шкуру, а держит ее наброшенной на руку (Ibid.: 59). Монструозными гибридами представляются также формы модного тела, особенно если перевести их на язык скульптуры, который, по Гердеру, служит лакмусовой бумажкой подлинной красоты и естественности (в отличие от живописи, потворствующей, как и мода, сиюминутным колебаниям вкусов).
В течение XIX века биология постепенно избавлялась от оценок привлекательности тех или иных животных, и Чарлз Дарвин, радикально релятивизировавший представления о красоте в своих рассуждениях о половом отборе, внес важный вклад в отказ от эстетических иерархий в научном дискурсе. Тем не менее этот процесс был продолжительным и нелинейным, и, как я показала ранее, даже работы самого Дарвина не свободны от упоминаний «безобразия» определенных этносов и их социокультурных практик, а также описаний отдельных черт тех или иных животных как «уродливых». И если в биологии середины – второй половины XIX века разделение животных на красивых и страшненьких выглядит скорее архаичной данью ненаучным предрассудкам, то в области эстетики подобные иерархии оставались совершенно легитимными.
Так, в магистерской диссертации Н. Г. Чернышевского «Эстетические отношения искусства к действительности» можно прочитать об «отвратительности» рептилий и земноводных, в частности лягушек, в которых «к неприятности форм присоединяется еще то, что это животное покрыто холодной слизью, какою бывает покрыт труп; от этого лягушка делается еще отвратительнее» (Чернышевский 1949: 12). Конечно, Чернышевский не столько желает выразить