Читать «Одсун. Роман без границ» онлайн
Алексей Николаевич Варламов
Страница 84 из 121
Фолькер не помнил, как добрался до вокзала, не помнил, как кассирша на станции, извиняясь, сказала, что немцы не имеют права без специального разрешения садиться в поезд, не помнил, как шел пешком по ночной дороге, – он не помнил ничего. Слышал только немецкие стоны и злую чешскую речь.
Было уже совсем светло, когда, не чуя избитого тела, старик добрался до дома. На пороге стояла жена, за ней испуганно жались дочери. Красивые, беззащитные, в длинных ночных рубашках, украшенных кружевными цветами.
– Что с тобой? Где ты был? Где твой велосипед?
Он молчал, он не мог произнести ни слова. Жена трясла его, била по щекам, дочери плакали, и он заплакал вместе с ними – первый раз в жизни. Плакал и не мог успокоиться, а потом стал рассказывать и показывать все, что видел, быстро-быстро, не давая себя перебить, и чем дольше он говорил и показывал: пел, падал, трясся, выл, а потом сорвал с себя всю одежду и голый пополз, – тем безнадежнее делались их лица и затухали живые девичьи глаза.
Приложение к фотоальбому
Иржи успокаивается только тогда, когда убеждается, что камин пуст. Ветер выдувает из комнаты последнее печное тепло, дождь забрызгивает занавески и пол, и очень скоро от уютного домашнего запаха в комнате не остается ничего.
Черт возьми, что это значит? Он опасается за дымоход? Боится огня, пожара? «Или, может быть, – озаряет меня, – он хранил там деньги и я его обанкротил? Сжег ненароком церковную кассу?» Эта мысль припечатывает меня к полу, но поп ничего не ищет, в каминную трубу не лезет, не стенает, он вполне доволен и смотрит на меня даже несколько виновато за то, что был вынужден это странное и рискованное пожаротушение устроить, просит прощения и говорит, что пользоваться камином у них в доме не принято и он сожалеет, что не сказал мне этого заранее, но кто бы мог подумать, что я зажгу огонь, не спросив разрешения?
Тут уже в бешенство прихожу я, и чувство великой благодарности к чешскому священнику сменяется такой же злобой.
– Какого черта? Вы надо мной издеваетесь? Разрешение на цветы, разрешение на камин… Да сдайте вы им меня наконец! Послушайте свою жену и повесьте на дверях вашего богоугодного заведения табличку: русские здесь не обслуживаются! Они отравили Скрипалей, они украли Крым у Украины, и поэтому им ничего нельзя! Гоните меня в шею! Бросьте к змеям, ящерицам и мерзким кошкам…
Я еще что-то кричу, что-то похожее на то, что я кричал ночью, когда вернулся пьяный после первой прогулки по горам. Про русофобию, про учтивую чешскую подлость, про покорность Гитлеру, про трусливую расправу над судетскими немцами и предательство обсерватории на холме печали. Меня несет по полной, во всей красе, и мне уже плевать, что я стану после этого делать. Батюшка невозмутимо дожидается, покуда я наорусь, и уходит в комнату. Возвращается оттуда через некоторое время и подходит к книжному шкафу. Молча вынимает из кармана ключ и нарочито неспешно открывает дверку. Мне бросаются в глаза книги с готическим шрифтом на коричневых корешках. Иржи долго в них роется, потом берет лесенку и начинает что-то искать на самом верху.
Проходит пять минут, семь, десять. Священник в рясе неторопливо перебирает книги, а я вспоминаю присказку про скелеты в шкафу и размышляю, какие кости он собирается оттуда извлечь. Дождь монотонно лупит в окно. После вспышки ярости мне холодно, тоскливо и ничего уже не хочется – только залезть под одеяло и заснуть. Наконец Иржи что-то находит и протягивает мне с таким видом, будто все эти дни читал мои мысли и вместе со мною изучал историю судейского дома.
Это старый альбом с семейными фотографиями. Сажусь за стол, листаю и вижу тех самых людей, о которых столько думал. Вот судья, вот его жена, вот дочери. Сначала маленькие, потом подростки. Все вместе, по двое, по одной. На улице, в доме, в фотоателье, в саду, где растет множество цветов, на железнодорожной станции, на фоне смотровой башни Альтфатера. С собакой на руках, с букетом роз, в лодке на озере, на пикнике в лесу, в Берлине около Бранденбургских ворот. Люди немного другие, чем я себе представлял: судья выше ростом, худее, а дочки наоборот – довольно полные, со взбитыми светлыми волосами и правильными круглыми лицами. Они улыбаются, грустят, кокетничают, принимают красивые позы – это обычные семейные фотографии, каких сегодня никто, кроме Кати, не делает. Мирная, ладная жизнь. Потом следует большой перерыв, видимо, во время войны не фотографировали. И два последних фото.
На первом семья в нарядных одеждах сидит на стульях в гостиной вокруг праздничного стола, украшенного цветами. В глубине комнаты горит камин. Все очень серьезны, и только одна из девочек пытается улыбнуться жалкой бессильной улыбкой. На другой фотографии – потухший камин и те же люди, откинувшиеся на стульях. Они мертвы. Я понимаю это по неестественным позам, по искаженным лицам и открытым ртам. У дочерей на головах венки из садовых цветов, на груди распятие, у старшей в руках чей-то портрет. Вероятно, ее жениха. Пять трупов и маленькая мертвая такса на диване. Не захотела бросить хозяев. А может, они ее сами не отпустили.
– Что это было? – спрашиваю я хрипло.
– Угарный газ. Приняли снотворное, а потом хозяин закрыл трубу, – показывает поп на камин.
Лицо у него неприятное, брезгливое. Он совсем не похож на себя. Не похож на того, на кого должен быть похож. Отбирает у меня альбом и закрывает шкаф.
– А дети знали?
– Судя по одежде – да.
Дисциплинированные немецкие девочки. Их не надо было ни обманывать, ни заставлять. Просто папа сказал, что сейчас мама приготовит нам вкусный обед, а вы пока идите в сад, нарвите самых лучших цветов, украсьте гостиную, мы наденем праздничную одежду, последний раз все вместе поедим, а после навеки уснем и попадем на небо. Они не посмели возражать.
Мне хочется выть.
– Анна первая нашла альбом и сначала не поняла, что это значит.
Я вспоминаю, как матушка из-за моей дурацкой затеи с цветами вошла в комнату и увидала своих дочек на диване с венками.
– А кто фотографировал? Как эти фотографии сюда попали? Кто