Читать «Мои воспоминания. Под властью трех царей» онлайн

Елизавета Алексеевна Нарышкина

Страница 25 из 257

служебного положения. Собственно, он не был педагогом. Его единственный предмет был литература, что, впрочем, вполне совпадало с моими вкусами. Мы проходили с ним теорию словесности Чистякова и историю словесности по Плаксину[254]. Там было много выдержек разных сочинений, и поэтому руководство это мне нравилось. Только эти два пункта выступают светлыми точками в общем тумане, покрывающем для меня это время. Единственным развлечением нашим были нескончаемые прогулки пешком от 8 до 10 часов утра с бабушкой и столько же вечером с мамá. Где была наша лошадка, наш осел, где наши удовольствия, комедии, верховая езда, где были все наши милые друзья! Мы были совершенно одни, никого не знали и не видели, день следовал за днем в бессодержательном однообразии. Куракины были в Пиренеях, где тетя лечилась на водах. Все прочие наши товарищи на своих местах. Осенью стало еще хуже, было холодно, сыро, неприглядно, и мы были рады, когда переехали в октябре в Петербург, где мои родители решили поселиться, приняв предложение великой княгини. Я с нетерпением ждала, когда устроится наша жизнь, но, увы, на первых порах действительность не оправдала моих надежд. Была взята большая квартира на Царицыном лугу в доме, ныне принадлежащем принцу Ольденбургскому. До переделки его мы занимали весь бельэтаж во всю длину дома. Комнаты были большие, но до крайности холодные и все были проходные, составляющие длинную анфиладу. Мой отец мало обращал внимания на неудобства для вседневной жизни и был доволен тем, что места было много для развешивания картин. Мой брат Борис помещался в бальном зале, вся из faux marbre[255] с лепными работами, разделенном на две половины ситцевыми занавесками. Занятия мои вместе с ним прекратились, и потеря его сообщества была для меня большим лишением. Естественно, что жизнь наша не могла войти разом в свою колею. Моя мать должна была освоиться с придворной жизнью, очень содержательной в то время, особенно в Михайловском дворце, возобновить прежние знакомства, сделать массу новых, вступить опять в среду обширного родства, отбывать так называемые devoirs de famille[256], между которыми бабушка занимала первое место. Дела были запутанны, наследство обременено большими долгами, между тем переселение наше, устройство всего дома требовало сильных расходов; к тому же, необходимо было безотлагательно установить уроки моих братьев в виду всей их будущности. К нам же поступила Елизавета Алексеевна Гусева или Goussette, как мы ее звали. Воспитание свое она получила в институте, основанном прабабушкой моей княгиней Голицыной в имении своем Зубриловке (Саратовской губернии) для дочерей местных дворян[257]. Поэтому она сохранила большую преданность бабушке, рекомендовавшей ее моей матери. Она была очень добрая и религиозная женщина, и мы ее любили, но весь склад ее ума, воспитанного в средней чиновничьей среде, был до того чужд нам, что мы постоянно впадали в недоумение от ее взгляда на вещи. Мы ходили в ней каждый день гулять по улицам Петербурга, которые казались нам такими пустынными и скучными после оживления парижских, так что мало извлекали удовольствия от наших прогулок. Холод казался мне нестерпимым, вообще мы плохо переносили перемену климата и часто болели первое время.

Мало-помалу я разочаровалась в моем прежнем восхищении Петербургом. Первое разочарование касалось области церкви. Мы знали только один храм и одного священника, облеченного, в наших глазах, всем престижем своего высокого служения. Здесь я была поражена пренебрежительным тоном, с которым говорили о духовных лицах, вульгарностью их самих, открытыми разговорами о требах (о которых мы не имели понятия), общей халатностью в отправлении богослужения, возней с просфорами и свечами, бесцеремонным хождением взад и вперед сторожей во время службы и массой незнакомых мне обрядов и обычаев, которые считались как бы сутью религии, а для меня они были соблазн, так как много позднее я поняла их смысл и значение. Второе разочарование касалось отношения к людям. Крепостное право существовало в полности. Помню, как после одного семейного обеда один из моих дядей сказал мимоходом другому: «Я купил повара». Тот спросил самым невозмутимым образом: «С семьей?» Первый подтвердил: «С семьей», и все тут… Я не верила своим ушам. Как? Неужели такие вещи произносятся и делаются в России, на Святой земле русской? До нашего отъезда из Парижа появилась наделавшая много шума книга «Хижина дяди Тома»[258]. Из романа составлена была драма, и мой отец повез на нее брата Бориса. Много по этому поводу приходилось нам слышать разговоров, единодушно клеймивших рабство, и вот, у нас, среди нас, такое же рабство существует. Однородное с этим впечатление я испытала, когда в самый день Рождества Христова пронесся слух, что предводитель дворянства был ночью убит своими крепостными людьми за его крайне жестокое обращение с ними. Несчастные шли на лютую казнь, принеся себя в жертву, чтобы освободить прочих от свирепости своего господина. Что же могла быть за жестокость, вынудившая этих смирных людей на такой поступок? Наконец в апреле, когда снег сошел с Марсова поля, я увидела из окон происходившее на нем учение солдат и рекрут. Боже мой, что это было за зрелище! Я до того никогда не видела, чтобы били людей; выразить мое негодование, отчаяние, позор нет слов. Я бросилась в другую комнату, закрыла лицо в подушки дивана, не хотела поднять лица на свет Божий. Итак, вот христолюбивое воинство. Вот православная Россия, вот моя фаланга воинов Христовых. Весь мой патриотизм исчез, и я стала думать о милом Париже как об утраченном рае…

Внешняя наша жизнь постепенно устраивалась. Для развития моих музыкальных способностей решено было пригласить знаменитого учителя Гензельта. Он приехал к нам в один вечер и, видя перед собой застенчивую девочку, сначала сказал, что пошлет одного из своих учеников, чтобы подготовить меня для его уроков. Однако пожелал послушать меня. Я играла, как всегда, наизусть, но дурно, потому что волновалась. Несмотря на то, он нашел, вероятно, во мне признаки таланта и сразу решил заняться со мной сам. Уроки начались со следующей недели и продолжались четыре года. Я была горда моим учителем, но как трепетала в ожидании его уроков, с каким старанием разыгрывала трудные этюды и пьесы! Как счастлива была, когда он меня хвалил! Я не могла выносить, когда он сидел около меня и, нахмуренный, следил за моими пальцами, изредка покрикивая: «Falsch!»[259] или «Legato»[260], тогда я отвратительно играла, как самая бездарная ученица; зато, когда он расхаживал по комнате и, улыбаясь, поговаривал: «Très bien, charmant»[261] и особенно