Читать «Красное колесо. Узел 4. Апрель Семнадцатого. Книга 2» онлайн

Александр Солженицын

Страница 183 из 201

И, видя, как Федонин отшатнулся (то же изумление, что при, наверно, забытых уже героем чеканных репликах Ленартовича. – А. Н.), ещё утвердил:

– Да, в школе великих исторических потрясений надо уметь учиться. А по слабым – жизнь бьёт!» (176).

По Троцкому она тоже ещё как ударит. И это в тексте Солженицына можно расслышать. Ошибочно Троцкий пророчествует: «Всё будет решать не голос партий, а голос классов» (176). Скоро придётся ему признать силу главного партийного организатора и примкнуть к его партии. Позднее эта самая партия (жестко подчиненная новому «бесцветному» вождю, чья неприметность в «Марте…» и «Апреле…» не только исторически мотивированна, но и художественно значима) разберётся со сделавшим дело мавром. И потому на внутренний монолог Троцкого, склоняющегося к союзу с Лениным, ложится густая тень иронии автора, знающего, какой урок преподнесёт зловеще блестящему персонажу история. «Революция – это смирительная рубашка на противящееся меньшинство.

И уже сегодня проступает её стальной шаг» (181). Керенского Троцкий по степени «железности» легко превзойдёт, но шаг-то у истории – «стальной», сталинский.[19]

Но Троцкий (и в этом он близок Керенскому) слишком захвачен собой, чтобы такое предчувствовать. Он убеждён, что действует заодно с историей и смело глядит в близкое будущее. «И русская революция – не закончена и сегодня <…> У этой революции будет вторая стадия, и пролетариат возьмёт власть и установит свою диктатуру <…> Россия у ж е перешагнула через формальную демократию, она нам не нужна», – внушает Троцкий Федонину (176), а позже для себя формулирует: «Апрельские уличные схватки – уже были репетицией будущих боёв. Расщеплённость власти сегодня – предвещает неизбежность гражданской войны. Желанной войны! И надо быть готовыми к любому подвигу в ней. И к любой твёрдости.

Революционные правительства тем великодушнее, чем мельче их программа. И наоборот: чем грандиозней у них задачи – тем обнажённей диктатура. И только так движется История. Марат потому и оклеветан, что чувствовал жестокую изнанку переворотов» (181).

Фрагмент насыщен отсылками к уже знакомым читателям эпизодам. Мысль о превращении войны в гражданскую вспыхивает у Ленина на вокзале в Кракове, после того как он распознаёт в колесе паровоза «красное колесо» (А-14: 22). О Марате вспоминает, увидев Ленина, Андозерская (39). Гильотину и «калёный утюг», что вразумит мужичьё, славит Троцкий в вагонном разговоре, прежде насмешливо высказавшись о кадетах и их лидере, «прозаическом сером клерке» Милюкове: «На вопросах о земле и войне кадеты свернут себе шею. Их зависимость от старого правящего класса давно торчит как пружина из старого дивана. Да Победоносцев понимал народную жизнь трезвей и глубже их. Он понимал, что если ослабить гайки, то всю крышку сорвёт целиком» (176).[20]

Эти «классовые» антикадетские тезисы, вкупе с позднейшими, цитированными выше (о «мелкости» великодушия и грандиозности желанной диктатуры), обращают нас к явленному ранее примечательному разговору, в котором ни один из собеседников в принципе не может понять другого. «В перерыве заседаний Контактной комиссии сказал Гиммер Милюкову: “Революция развернулась так широко, как хотели мы и не хотели вы. Закрепить политическую диктатуру капитала вам не удалось. У вас нет – нет реальной силы против демократии, и армия к вам не пойдёт”. А Милюков с совершенно искренней печалью на лице возразил: “Да разве можно так ставить вопрос! Армия должна не идти к нам, а сражаться на фронте. Неужели же вы в самом деле думаете, что мы ведём какую-то буржуазную классовую политику? Мы просто стараемся, чтобы всё не расползлось окончательно”. И Гиммер был поражён: вот так номер, Милюков, кажется искренно, не знает, что ведёт классовую политику! – и это глава русского империализма, вдохновитель Мировой войны!» (6). О том же говорит на заседании четырех Дум Родичев: «Та партия, к которой я принадлежу, всегда стояла выше классовых интересов и не считается с ними в настоящую минуту…» И автор, выговоривший столько жестких укоризн партии народной свободы, её лидерам, её патентованному златоусту (некогда оскорбившему Столыпина), тут же комментирует эту тираду с неподдельным сочувствием: «И правду сказать, перебрать кадетских вождей – Петрункевича, братьев Долгоруких, Дмитрия Шаховского, графиню Панину, Шингарёва, Кокошкина, Милюкова и ещё многих, – нет, не денежному мешку они служили, что б ни кидали им социалисты» (116). Ни главные политические заблуждения русских либералов, ни честолюбивые амбиции иных из их вождей, ни роковая роль, сыгранная кадетской верхушкой в дни марта, ни апрельское попустительство левым (ЦК партии фактически предаёт Милюкова, защищает государственническую позицию которого только давний противник, «веховец» Изгоев. – 163) не отменяют их стремления к общему благу, народолюбия, преданности культуре, верности высоким идеалам свободы и справедливости. Они любили Россию, хоть и, по слову Струве, далеко не всегда зряче (М-17: 44), они неразумно представляли себе революцию (потому и приближали её, потому и обрадовались её первому торжеству), но не мыслили её самоцелью или ступенью к диктатуре. Они хотели избежать гражданской войны, страшась «железа и крови». И потому не могли противостоять ни разгулу «народоправства», ни напору большевиков, «стальным шагом» идущих к захвату власти и установлению диктатуры.

В эпилоге «Войны и мира» Пьер повторяет Наташе то, что он говорил в Петербурге будущим декабристам: «Вся моя мысль в том, что ежели люди порочные связаны между собою и составляют силу, то людям честным надо сделать только то же самое. Ведь так просто». Отвлекаясь от весьма сложных вопросов о том, что значит эта мысль в лабиринте сцеплений романа и как относится к ней Толстой, заметим: в «революционизированном» пространстве «Красного Колеса» (и особенно «Апреля Семнадцатого») «простая» мысль Пьера не может стать явью. Соединяться дано только людям порочным. И чем они порочнее (бесчеловечнее), тем крепче (до поры) их комплот. Ленин прибывает в Россию ни с чем, партия его – почти химера, соратников можно по пальцам перечесть (да и тех в большинстве вождь считает мелкотравчатыми фигурами), для видных социалистов (включая однопартийцев) он странный, бесперспективный доктринёр. Но все противоленинские начинания – от статей в «буржуазных» газетах до намерения солдат-волынцев арестовать Ленина (29, 75) – урона ему не наносят. Но к особняку Кшесинской тянется все больше народу (и не только из праздного любопытства, хотя и оно Ленину на пользу). И те, кто в начале апреля спорил с Лениным, дивился его оголтелости, благодушно предрекал, что тот успокоится («Каменев сказал конфиденциально: убеждён, что Ленин в России три дня пробудет – и мнения свои переменит». – 7), так или иначе подчиняются его воле. Так происходит с Сашей Ленартовичем: «Ленин был – конечно сверхчеловек. Хотя, может быть, это и не в похвалу. Но – в загадку <…> Это был вождь – не как первый среди других, а как – формирующий их всех, иногда необъяснимыми путями»; и хотя в этой главе у Саши ещё остались некоторые недоумения, ясно, что недолго они продержатся: Ленин, «три недели назад отвергнутый собственной партией, <…> уверенно вёл её, и партия была наглядно едина» (133). Так происходит с Каменевым, который еще и 24 апреля вальяжно полемизирует с Лениным и брезгливо раздражается на перебежчика Сталина («Все эти недели смирно шёл вслед Каменеву – а сегодня выступил коротко и, как обычно, без единой стройной мысли, – лишь открыто заявить, что он – за Ленина» – уж Сталин-то понимает, где настоящая сила и настоящее зло), но, в сущности, уже капитулировал. Ленин в заключительном слове «вдруг с поразительной оборотливостью объявил, что с Каменевым они во всём согласны! <…> Этим шедевром уклончивости Каменев был просто ошеломлён. Но из такта не мог указать вслух» (101) – что Ленину и требуется. Так происходит с пытавшимся вести свою линию и кичащимся внефракционностью Стекловым: «Он не имел ещё решения и последней крайности прямо идти на поклон в особняк Кшесинской – но уже смирился, что, наверно, придётся так» (90). И – что всего важнее – так происходит с Троцким. Впрочем, здесь наблюдается встречное движение.

Вот Троцкий, обдумывая свое одинокое положение, перебирая и отвергая возможные планы, осознаёт: «Нет, наплывает форштевнем корабля неизбежный: Ленин.

Какую взять линию к Ленину?» (181). Припоминаются давние обиды (их тени мелькали и раньше – 179), а за ними и общий отталкивающий образ вечного конкурента: «Да, у Ленина – бешеный организационный напор и кабанье упрямство. А культурное развитие – ведь совсем малое, не начитан. Лишён образности, яркости. Да поразительно необъёмен: как будто истолакивает весь сочный мир в сухую плоскость. А в решающие часы – да и трусоват». Но, перебирая болезненные размолвки и мелкие «негероические» свойства Ленина, Троцкий всё больше ощущает его победительную правоту, не только своё с соперником единомыслие, но и готовность подчиниться: «Что Ленин весь всегда только в организации, в размежевании, в обмежевании своих – долго казалось Троцкому скучно, даже отвратительно: где же яркая личность? личный успех? Как может в великом революционере жить педантичный нотариус?