Читать ««Осада человека». Записки Ольги Фрейденберг как мифополитическая теория сталинизма» онлайн

Ирина Ароновна Паперно

Страница 24 из 60

сюжеты, формы, истолкования повторяются. Она все еще любит Б., ненавидит Сталина, презирает коллег по филологическому факультету. Один – «невыносимое ничтожество, злобное, обидчивое и мелкое»; другой – «мелкий и глупый интриган, водевильный напыщенный дурак» (она называет их имена) (XXVII: Послесловие, 16). Она называет и «честных ученых», но они кажутся ей принадлежащими к миру мертвых: «Я смотрю на таких честных людей и ученых, как Пропп, Бялый, Еремин. Что это за люди! Это мертвецы» (XXVII: Послесловие, 21). Она презирает «управителей» (то есть людей, непосредственно причастных к власти), грубую силу, которая «организует наш быт» (XXVII: Послесловие, 17)50. Она подводит итог сталинизму: «Это уже не режим. Это заключение» (XXVII: Послесловие 1, 18). Об остальном она не хочет говорить: «Итак, в железный сундук!» Она снова ставит заключительную дату: «20.IХ.47» (XXVII: Послесловие, 19).

25 октября 1947 года (на той же странице) Фрейденберг снова начинает писать: «По-видимому, без этих записок я обойтись не могу». (XXVII: Послесловие 1, 19). Послесловие длится и длится, переходя в следующую тетрадь (№ 28). (На обложке тетрадей № XXVII и XXVIII значится: «Затяжное послесловие»; по-видимому, подзаголовок добавлен позже.)

Как и всегда, она охватывает взором проделанную под знаком смерти научную работу:

Окидывая взором три года, в которые я не умерла, тщетно я ищу их смысла. Что они мне дали? Ни одной радости. За эти годы я создала паллиату и Сафо, – родила двух детей в заточеньи. Горькое материнство! (XXVIII: 19, 86)51

Она отсчитывает время – три года, в которые не умерла, – от смерти матери в блокаду в 1944 году.

Во все эти годы воспоминания о блокаде настигают ее внезапно, разрывая ткань времени: «И вдруг образ осады». Фрейденберг описывает такое состояние как флешбэк – травматический образ из прошлого (визуальный образ), причем смерть матери совмещается со смертью отца в голодном Петрограде в 1920 году, во время Гражданской войны (в «первую блокаду»).

И вдруг образ осады. <…>

Я видела, как лоб умирающего отца становился покатым, точно у кретина. Я видела самое себя, когда, дрожа от жадности, я укрывалась от мамы и в кухне, одна, в полутьме, трепетно жевала и запивала бурдой. Я видела, как мы с матерью, глубоко тая, внутренне соревновались, у кого останется, чья из нас, недоеденная доля. Я видела, как рыли яму для матери и как ее гроб опускали в зеленое болото (XXVIII: 5, 36).

Она добавляет:

Как-нибудь добрести до могилы. <…> Да искуплю я свою душу, видевшую Сталина и Гитлера, этими страданьями своих последних лет!» (XXVIII: 5, 36)

Заканчивая тетрадь № XXVIII (в январе 1948 года), Фрейденберг вновь думает о конце записок:

Можно эту часть записок закончить. Как в сберегательной кассе, пора „закрыть счет“. Эти три года жизни ничего, кроме ликвидации, мне не дали (XXVIII: 20, 90).

Но перед тем как закончить «ликвидацию» своей жизни, она пишет о намерении дополнить записки историей тех лет, которые еще не были ею описаны:

Еще ждет меня тяжелая задача, от которой я инстинктивно уклоняюсь. Мне необходимо вызвать из могилы свое прошлое, чтобы заполнить в записках лакуны от поступления в Университет до блокады. Мне надлежит воскресить маму, Хону [И. Г. Франк-Каменецкого], страстный путь науки, свои упованья! Перевоплотиться в ту, которая любила Б.! (XXVIII: 20, 90)

Однако «вызвать из могилы» свое прошлое кажется ей мучительным. Она приступит к этой задаче под знаком «истории» и перед лицом вселенной, местом встречи с которой она назначает свои тетради:

Но я сделаю этот крестный путь. Пафос истории во мне сильней, чем мои страданья. Я говорю со священным пространством, с миром, который был моей духовной метрополией с первых дней сознания. Больше всего на свете я любила «все» и нет во мне громче импульса, чем этот жизненный самоотчет, чем этот тет-а-тет со вселенной, именуемой тетрадью (XXVIII: 20, 90).

Поставленная цель оттягивает окончание записок, оттягивает смерть:

Последняя глава. Даю честное слово тетрадям, что больше этим писательством заниматься не буду. Допишу – и точка. Мне предстоит заполнить лакуну от поступления в Университет и до войны (XXXI: 23, 20–21).

К этой задаче Фрейденберг приступит зимой 1948/49 года.

Сейчас она вновь обращается к мысли о смерти: «Я дольше жить не могу». Вновь обращается к проблеме тела: «я лежу и думаю, куда девать это оставшееся непогребенное тело. Увезти его и бросить? Свалить в воду? Выкинуть из окна? Набить его микробами? Отравить?» (XXVIII: 21, 91)

В конце тетради XXVIII стоит дата: «14 января 1947 г.»; это явная ошибка – идет 1948 год, но время как будто остановилось.

Но и на этот раз Фрейденберг продолжала писать и исписала еще шесть тетрадей (№ XXIX–XXXIV)52. Она завершила записки 10 декабря 1950 года, когда, после долгих колебаний, покинула университет и ушла на пенсию.

В тетради № XXVII после даты «5 августа 1947 года», которой Фрейденберг тогда хотела закончить свою хронику, находится «Оглавление» всех записок. Здесь значится общее название: «Пробег жизни». Часть 1 названа «Самое главное», с указанием (в скобках): «(1 тетрадь)». Очевидно, имеется в виду рассказ о ее детстве и юности, до университета, написанный зимой 1939/40 года (это две тетради, сшитые в одну). Часть 2, озаглавленная «Венок из укропа», по-видимому, относится к еще ненаписанной истории ее жизни «от поступления в университет до блокады». Часть 3 названа «Осада человека» и включает «9 тетрадей», посвященных блокаде. Часть 4, «Воспоминания о самой себе», посвященная послевоенной жизни, включает «7 тетрадей» (тетради № XXI по XXVII были уже написаны к этому времени), затем значится: «+ оглавление + послесловие».

«Университет разгромлен»

В течение всех послевоенных лет Фрейденберг документирует ход репрессивных кампаний в области культуры, начало которым было положено постановлением от 14 августа 1946 года.

Она пишет о том, как осуществлялись репрессии («[б]ыл создан специальный журнал для травли отдельного человека, „Культура и жизнь“»); о том, как создавалась «искусственная культур-изоляция»; о порче языка («полицейский эпический язык») и жанра («[e]динственный жанр который культивировался, была схематическая утопия»), и о многом другом53. Она отмечает изменение политической атмосферы: «В зиму 1947 года все эти черты сгустились до невозможности» (XXV: 64, 14–16).

Зимой 1948 года Фрейденберг вновь пишет, что «политические тучи сгущались»: «Настал момент, когда когти Сталина добрались до академических представителей. Преследованье науки приняло форму травли ученых» (XXIX: 7, 29).