Читать ««Осада человека». Записки Ольги Фрейденберг как мифополитическая теория сталинизма» онлайн

Ирина Ароновна Паперно

Страница 49 из 60

позволяющие поставить полномасштабный эксперимент по установлению тотального господства» (513). Это пространство абсолютного подавления, в котором «все дозволено» и «все возможно» (572), где применяются методы, направленные «на манипулирование человеческим телом – с его бесконечной способностью страдать, – с тем, чтобы разрушать человеческую личность…» (588) «Концентрационные лагеря являются лабораториями, где осуществляются и отслеживаются изменения в человеческой природе» (594–595). Лагерь – это место, где человек абсолютно пассивен и равнодушен к своей судьбе, напоминая живого мертвеца. Возвращение такого человека (если он возвращается) «очень напоминает воскресение Лазаря» (572)110.

Для Фрейденберг Ленинград в осаде – это лагерь: «[o]сажденный город изнывал в отечественном концлагере; здесь человек подвергался насилию, смерти, всем ужасам голодного истощения и борьбы с физической природой…» (XV: 108, 5) (Она замечает, что об этом не знало «международное общественное мнение» (XV: 108, 5).) Нетрудно заметить, что Фрейденберг описывает блокаду в терминах, напоминающих о лагере Арендт. Фрейденберг, как и Арендт, видела блокадника, или узника «отечественного концлагеря», как живого мертвеца. При этом, принимая во внимание «обескровленность и измотанность последних десятилетий», Фрейденберг настаивала, что в этом положении оказался именно «русский, да еще советский человек», который «обладал неизмеримой емкостью»: ему было уже все равно, умирать или жить. Как она писала в блокадных записках, «мог погибнуть в известных условиях европеец». В условиях осады советский человек, переживший террор, обладал полным безразличием к смерти и «мог умирать и воскресать сколько угодно» (XII-bis: 23, 62).

Параллель между положением человека в блокаде и «действительностью 37‐го года» (432) как ситуацией «абсолютной власти» и «абсолютной несвободы» (427), в которой человек был сведен к физиологическому бытию, бросилась в глаза и Лидии Гинзбург, и она эксплицитно провела аналогию между «каторжным кольцом и кольцом блокады» (453). Рассуждая о том, что «действительность» блокадного человека получалась очень похожей на «действительность» террора (297), Гинзбург писала о готовности современного человека переносить бедствия, об «относительном равнодушии к жизни», а также об «убежденности, что бедствия составляют нормальную форму бытия». Она добавила, что пассивность и безынициативность человека, подчинявшегося гнету и насилию, наблюдались в военное время как на Востоке, так и на Западе, где «фашистский человек» встречал принуждение с пассивным терпением (296)111.

В записках Фрейденберг и образ лагеря, и образ осады остаются актуальными и когда она описывает жизнь в Ленинграде после войны. Оговорившись, что сравнивать жизнь послевоенного Ленинграда надо не с жизнью в европейских городах, а «с концлагерями и тюрьмами, с каторгой и фабриками смерти», она заключает, что «[н]аша категория – находящихся под надзором тайной полиции в большом городе-лагере» (XXVII: 83, 10).

В послевоенных записках осада (наряду с лагерем) выступает как модель жизни в городе и в стране. Фраза «осада человека», которую Фрейденберг сделала заглавием блокадной части записок, стала метафорой сталинского строя.

«Осада» – это ситуация абсолютной несвободы («Не было ни у кого ни в чем ни выбора, ни возможности избежания» (XII-bis: 23, 62)). В первую очередь, несвобода – это результат «продуманного» голода. Вспомним еще раз замечательное определение ситуации блокадного человека, который вынужден был глотать и испражняться по принуждению (XIII: 37, 15).

(Здесь уместно добавить, что Арендт, рассуждая о лагере как лаборатории тоталитаризма, заметила, что «тотальное господство» нацелено на «упразднение свободы, даже на уничтожение человеческой спонтанности вообще», и в этой связи она вспомнила о собаке Павлова, которая была приучена есть не из чувства голода, а по звонку. Для Арендт это было «ненормальное животное» (569).)

Для Фрейденберг, помимо насилия голодом, частью абсолютной несвободы, подобной тюремному режиму, является насильственная совместность. Напомним, что в блокадных записях она замечает: когда люди в одной и той же комнате испражняются и едят, «это и есть тюрьма» (XVI: 119, 6). (Она добавила, что такая ситуация стала нормативной, об этом речь пойдет ниже.)

В описаниях послевоенных лет также присутствует идея полной несвободы («Нигде и ни в чем нет свободы» (XXVII: 83, 9)) и (как мы уже видели) люди также подвергаются пытке совместностью (о чем Фрейденберг пишет не раз и не два, с болезненной настойчивостью):

Человек блокирован. <…> Квартиры он переменить не может, и в одной и той же комнате ютится несколько поколений, часто – разведшиеся супруги. <…> Новобрачные, молодожены и просто женатые проводят ночи в присутствии старых родителей и детей (XXXIV, 143).

Наряду с нормированным голодом, принудительная совместность – в тюремной камере, лагерном бараке или коммунальной квартире – является насилием над телом и достоинством человека, и Фрейденберг описывает это состояние через метафору блокады: «человек блокирован».

Позволю себе добавить, что, наряду с лагерем и блокадой, коммунальная квартира (образ, к которому Фрейденберг вновь и вновь возвращается в своих записках) оказывается моделью сталинской системы. (Не забудем, что, как она писала, «есть разные степени заключения», и, разумеется, было бы сомнительно приравнивать коммунальную квартиру к лагерю; речь идет об общих структурных принципах и о символическом смысле.)

Перед нами круги блокады: комната, где члены семьи едят и испражняются на виду друг у друга; коммунальная квартира, где человек заперт вместе с чужими; «город-лагерь», где все живут под надзором тайной полиции; страна, в которой граждане находятся в полной культурной изоляции от остального мира.

Разрабатывая символический смысл образа блокады, Фрейденберг переходит от этнографического дневникового письма с его вниманием к быту (к тому, как человек ест, испражняется, совокупляется, спит) к категориям политической философии, делая важный вывод о нормализации исключительного. Так, описав в блокадной тетради положение человека, вынужденного жить у себя дома как в тюремной камере, она добавила: «Тирания создала из этого нормативный быт» (XVI: 119, 6).

Тогда же, во время блокады, Фрейденберг заметила, что «[г]олодание было признано нормативным явлением» (XIV: 89, 47). Говорила она и о нормализации cмерти гражданского населения на улицах города в ходе ежедневных артобстрелов (XVIII: 138, 10–11). Напомним, что в блокадных записках Фрейденберг сделала вывод большой теоретической силы: «История знала осады и катастрофы. Но еще никогда человеческие бедствия не бывали задуманы в виде нормативного бытового явления» (XVIII: 138, 10). (Об убежденности современного человека в том, что «бедствия составляют нормальную форму бытия», писала в своих блокадных записях и Лидия Гинзбург112.)

Через много лет именно так – через понятие нормализации – определил сущность концлагеря Агамбен, говоря о нацистских лагерях: лагерь – «это пространство, возникающее тогда, когда чрезвычайное положение превращается в правило <…> осуществляется в нормальном режиме»113. Агамбен отталкивался при этом от теории «чрезвычайного положения» (нем. Ausnahmezustand), или «осадного положения» (фр. l’état de siège), разработанной Карлом Шмиттом.