Читать «Безумие Гёльдерлина. Жизнь, поделенная надвое» онлайн

Джорджо Агамбен

Страница 45 из 55

некоторые именуют эти формы «супинами». Из высказанного можно понять, почему Каризий определяет их как глаголы состояния, или «пребывания», а остальные исследователи как супины, или бездеятельные. Как и аристотелевский гексис (hexis, «свойство», «привычка»), они обозначают состояние, процесс или положение (diathesis), сложившееся не в результате решения или проявления воли, и даже не подверженность влиянию какой-то внешней силы. Здесь субъект скорее находится внутри процесса, а глагол указывает на само место, где совершается действие; субъект же в равной мере и действует, и испытывает действие на себе, лежа навзничь, прямо как безмятежно растянувшийся на земле человек. По этой причине современные лингвисты выделяют такую категорию, как Affiziertheit или Affectedness[135]: речь о ситуации, когда процесс кардинальным образом определяет состояние субъекта, который в чистом виде не является ни агенсом, ни пациенсом, а скорее подвергается своему собственному влиянию и одновременно выступает и в первом, и во втором качестве (греческие грамматисты в этом случае применяли термин synemptosis, обозначающий одновременное, «совместное» падение). Григорий I Великий описал жизнь одного из основателей монашества, Бенедикта Нурсийского, при помощи выражения secum habitare – «жить с собой» или «жить в себе». В этом отношении любое местопребывание тоже secum habitare, а каждое существо подвержено воздействию со стороны самого себя, покуда проживает определенным образом в определенном месте. Человек не может быть или обладать собой, он может только населять себя.

В продолжение этих рассуждений отметим следующее: Бертольд Дельбрюк, лингвист, который ввел в обиход термин Affiziertheit, среди примеров подобных многозначных слов упоминает, наряду с «радоваться» и «стыдиться», еще и глагол «сходить с ума» (mainomai)[136]. «Сходить с ума» (как и «рождаться» – gignomai, nascor) – по определению глагол «пребывания», он принадлежит к вышеуказанной третьей категории действия, описывает привычку и присущее ей постоянство.

В конце «Примечаний к Эдипу» Гёльдерлин поднимает вопрос о том, в каком образе особенно ярко выражаются взаимоотношения божественного и человеческого, и описывает проистекающее из этого образа человеческое состояние следующими словами: In der äussersten Grenze des Leidens bestehet nämlich nichts mehr, als die Bedingungen der Zeit oder des Raums («При крайней степени страдания на самом деле уже не остается ничего, кроме временны´х и пространственных условий восприятия»[137]). Здесь явно прослеживается отсылка к кантовскому пониманию времени и пространства как форм чувственного восприятия, или созерцания. Однако эта аллюзия возникает не напрямую: ее срединное звено – отрывок из шиллеровских «Писем об эстетическом воспитании человека», где философ выводит определение «простой определяемости»[138] (blosse Bestimmbarkeit). Он пишет: «Состояние человеческого духа, предшествующее всякой определенности и зависящее от чувственных впечатлений, есть безграничная определимость (Bestimmbarkeit ohne Grenzen). Бесконечное в пространстве и во времени предоставлено свободному пользованию (zu freien Gebrauch) его воображения, и так как согласно допущению в этом обширном царстве возможности ничто не установлено, то это состояние неопределенности (Bestimmungslosigkeit, «отсутствие определенности») можно назвать пустою бесконечностью (eine leere Unendlichkeit), которую отнюдь не следует смешивать с бесконечной пустотой»[139]. Пассивность этого состояния, по мнению Шиллера, в некотором вроде сохраняет активное начало (он замечает: «Конечен дух, который становится деятельным не иначе как благодаря страданию» (durch Leiden[140])). В следующем же письме он определяет эту стадию как переход от страдания к самостоятельности (Leiden mit Selbsttätigkeit): «Он должен, дабы заменить страдание самостоятельностью и пассивное определение активным, мгновенно освободиться от всякого определения и пройти чрез состояние простой определяемости (einen Zustand der blossen Bestimmbarkeit)»[141].

Обитающая, или же привычная, жизнь, которую пытается помыслить и прожить Гёльдерлин, осуществляя шиллеровские положения в действительности и доводя их до предела, – это «крайняя степень страдания», когда не остается ничего, кроме форм времени и пространства, лишь способность испытывать на себе некое состояние. В те же годы Мен де Биран в своем труде «Исследование о распадении мысли» (Mémoire sur la décomposition de la pensée) описал аналогичное положение вещей: философ называет это «состоянием чистой чувственности» (état purement affectif) и рассматривает его в качестве исключительно пассивного начала, которое, как бы оно ни соотносилось с любым осознанным восприятием, «может создавать вне этого восприятия своего рода обезличенный способ существования»[142]. Чистая чувственность (affectibilité), однако, выступает здесь как «подлинный и совершенный в своем роде тип бытия»[143]. Привычная жизнь – это чувственность, которая остается таковой, даже когда она подвергается воздействию, но не превращает ощущения в осознанные формы восприятия, позволяет им перетекать в состояние высшей связности, не навязывая их какому-то определенному субъекту. Поэтому у Гёльдерлина Я не может, как у Фихте и раннего Шеллинга, принимать форму абсолютного субъекта, которому свойственно самополагание, оно способно стать лишь чем-то более неустойчивым и неприсваиваемым, как свойство или привычка.

В свидетельствах друзей и тех, кто навещал поэта, часто звучит мнение, что его речи и мысли отличаются отсутствием связности (Zusammenhangslosigkeit). Он произносит отдельные осмысленные предложения, но они никак не соотносятся с теми, которые следуют за ними. «Гёльдерлин, – пишет Вайблингер в его биографии, – разучился сосредоточиваться на конкретной идее, прояснять ее, обрабатывать, соединять с остальными ей подобными и делать частью логической последовательности то, что, на первый взгляд, далеко отстоит по смыслу». С некоторых пор так можно выразиться применительно и к его поэзии: как Якобсон, так и Адорно не раз подчеркивали (впрочем, это очевидно уже из введенного Хеллингратом понятия harte Fügung, «жесткая связь»), что для позднего творчества Гёльдерлина характерно чрезмерное обилие паратаксиса и намеренное избегание гипотаксиса[144]. Вернер Хамахер, в свою очередь, отмечает, что поэзия этого времени отличается парентетическими, или вставными, конструкциями: фразы не только разделены паузами, они также как будто вкладываются одна в другую[145]. Создается ощущение, что отсутствие связности в этих текстах действительно постепенно утверждается в качестве композиционного принципа. Это верно в отношении гимнов, где отдельные апофегмы[146], подобные вспышкам молнии, выстраиваются в последовательность и с виду никак не соотносятся между собой, и рифмованных стихотворений последних лет, в которых природные образы постоянно сменяют друг друга и при этом внешне не согласованы.

Как можно заключить из отрывка эссе 1799 года, который Гёльдерлин, вероятно, планировал опубликовать в еще не существовавшем журнале «Идуна», он уже некоторое время тому назад задумал и разработал концепцию сознательного упразднения чисто логических связей между словами и предложениями. Так же, как действует инверсия – смена порядка слов внутри периода, пишет он, «еще более сильный и масштабный эффект произведет инверсия (Inversion) самих периодов. Расстановка их согласно логике (logische Stellung), где за главной фразой, то есть первопричиной (Grund), основополагающей для сложного предложения, следует становление (Werden), за ним – задача (Ziel), а за ней – цель