Читать «Наброски пером (Франция 1940–1944)» онлайн
Анджей Бобковский
Страница 65 из 247
28.9.1940
Мы встали рано, радуясь, что светит солнце. Тепла нет, но терпимо. Мамаша Мари дала нам три литра молока и сидит с нами за завтраком. Щебечет с самого утра, как воробьи во дворе. Персонаж из романа. Она настолько законченна и совершенна в своем роде, как фуга Баха. Двигаемся дальше. Мамаша Мари целует нас в лоб, мы ей руку, что вводит ее в транс. Она бежит в сад, срывает астры и одаривает нас букетиком. C’est pour votre femme — ne les perdez pas…[227] Тадзио прощается с лохматым Поло: «Пока, вифлеемский пастушок, пока». Поло сердечно улыбается. Окрестности скучные, но ровные, и мы едем, не слишком напрягаясь. Около полудня небо затянуло облаками, и начался небольшой дождь. Такой осенний мелкий дождик, французская bruine[228], из-за которой промокаешь мягко и обстоятельно. Холодно и мрачно. Проезжаем мимо аэродрома, на нем еще лежат французские истребители (похожие на бристолевские{123}), наполовину сожженные. Дождь усиливается настолько, что мы вынуждены переодеться и уложить вещи по-другому. Заходим на придорожную ферму и прячемся в сарае для телег. К нам вышла старуха с тростью, злобная и ворчливая. Полная противоположность мамаше Мари. Очень неохотно соглашается на нашу короткую остановку под крышей ее сарая, что-то бормочет и все время следит за нами. Тадзио говорит, что с удовольствием «вмазал бы этому сгнившему гробу в клюв», но боится, что слишком много трухи будет. Представляю себе, как старуха терроризирует членов семьи, которые ждут ее смерти, чтобы получить наследство. Сказав пару слов, она постукивает тростью о землю, беспокойно вертится и сверлит нас маленькими глазками. Я уверен, что она видит всё: даже то, что происходит вне ее поля зрения. Сконцентрированная злоба и подозрительность в скрюченном старческом теле. Тадзио переодевается и по-другому складывает вещи, все время разговаривая со старухой. «Ну, чего вылупилась, кислятина, ничего мы не стащим с твоей паршивой хасиенды. Стучи, Яга, стучи палкой, тебе смерть косой постучит. Что? Одеяла не видели, милостивая государыня? Это наше, не твое, старая кочерга…» А старуха опять ему что-то говорит. Видя, что мы уже заканчиваем и собираемся ехать дальше, она обошла нас сзади и стала подгонять палкой. Для меня это было уже слишком, и я рявкнул «по-господски» на жаргоне: F… moi la paix, vieille crécelle, sommes pas des valeurs… Merde![229] И уселся на дышле, вытаскивая сигареты. Она успокоилась и отошла в угол. Тадзио произнес длинную речь по-польски и закурил. Дождь немного утих, старуха беспокойно озиралась. Мы выехали на шоссе.
Въезжаем в Осер. Дождь снова полил, и небо настолько затянуто черными тучами, что в городе царит полумрак. На улицах никого — абсолютная пустота. Я хочу купить спички и хлеб. Но спичек нигде нет. Промокший, бегаю от бистро к бистро; уже три недели нигде нет спичек. Захожу в булочную. Хозяйка, молодая и красивая, не соглашается продать мне хлеб без карточек. Объясняю ей, прошу, говорю, что мы возвращаемся в Париж и хотим есть. Ничего не помогает. Я вижу, что она и хотела бы продать, но боится. Дрожит вся и почти плачет: Chaque soir ILS me comptent les tickets[230] — я не могу вам продать даже грамма без карточек… По стеклам булочной, как из ведра, льется вода, желоба звенят и захлебываются. Я стою и уже ничего не говорю. Молчу. Тишина. И вдруг женщина заплакала, бросилась к полке, схватила большую буханку, подбежала ко мне. Обняла меня одной рукой, прижала голову к моему плечу и пронзительно зарыдала, другой рукой впихивая мне хлеб. Рыдая, она почти кричала. Сквозь плач прорывались слова: Prenez, mangez… vous êtes jeune…[231] Она погрозила кулаком в сторону улицы…tant pis… j’ai pas peur… ILS… ILS ont défendu de vendre…[232] В конце концов, она не могла больше говорить, заходясь плачем, и только иногда с трудом говорила в мою мокрую ветровку «ILS», заходясь от бессильной злобы и бунта. Я погладил ее по голове, медленно отодвинул и усадил на стул. Она села, согнувшись, с опущенной головой. Я вышел, ничего не сказав. Шум дождя на улице, полумрак булочной, одно лишь понятное и вырывавшееся вместе с рыданиями слово ОНИ — все это было настолько ужасно, как некоторые новеллы Мопассана. Я читал одну такую о временах Франко-прусской войны. Не помню ни названия, ни даже содержания, но знаю, что пережил подобное и что так ДОЛЖНО было быть. Что-то тяжелое обрушилось мне на голову и на сердце, огромный серый железный шлем. ИХ шлем. Мы стоим под козырьком, окруженные водной бахромой. Я прячу хлеб и все время слышу плач и рыдания в хлюпающей пустоте дождливого дня. Я все еще чувствую ее лицо на плече, и мне тоже хочется плакать… В залитый солнцем сад, где играли в песочнице счастливые дети, ворвался мерзкий мальчишка, растоптал куличики, разрушил замки, насыпал песок в мешочки со вторым завтраком и дергает за волосы белых девочек и мальчиков в белых гофрированных воротничках.
По улице плетется согнутый старик, укутавшись в пелерину с капюшоном. Идет и постукивает тростью по тротуару. Вдруг с треском пролетел мотоцикл, разбил вдрызг большую лужу и исчез. Вода попала на пелерину. Старик остановился, перестал стучать тростью, выпрямился и погрозил кулаком, что-то тихо скуля, вроде