Читать «Одинокий странник. Тристесса. Сатори в Париже» онлайн
Джек Керуак
Страница 38 из 93
Холодными утрами, когда тучи клубятся из Молниевого ущелья, как дым от гигантского костра, озеро лазурно, как всегда.
Август налетает порывом, от которого трясется твой домишко, и авгурирует немного августейшести, затем то ощущение снежновоздуха и древесного дыма, потом к тебе из Канады подметается снег, и ветер подымается, и темные низкие тучи спешат, как из горнила. Вдруг возникает зелено-розовая радуга — прям у тебя на хребте с парными облаками вокруг и оранжевым солнцем в муках…
Что есть радуга,
Боже? — обруч
Для смиренных.
…и выходишь, и вдруг тень твоя окольцована радугой, пока идешь по вершине холма, от прелестной ореольной тайны хочется молиться.
Травинка трепещет на ветрах бесконечности, на якоре у скалы, и твоей бедной нежной плоти нет ответа.
Твоя масляная лампада горит в бесконечности.
Однажды утром я нашел медвежий помет и признаки того, где чудовище взяло банку замороженного молока и сжало ее в лапах, и вгрызлось в нее одним острым зубом, пытаясь высосать пасту. На туманной заре я глянул вниз вдоль таинственного хребта Голода с его затерянными в тумане елями и взгорьями его, что горбатятся до незримости, и ветер сдул туман мимо, как слабую метель, и тут я понял, что где-то в тумане бродит медведь.
И казалось, пока я там сидел, что это Изначальный Урсус, и что владеет он всем Северо-Западом и всеми снегами, и повелевает всеми горами. Он был царь-медведь, который мог бы сокрушить в своих лапах мою голову и переломить мне хребет, как палку, и это его дом, его двор, его владения. Хотя смотрел я весь день, он в таинстве тех безмолвных туманных склонов больше не показывался — рыскал ночью средь неведомых озер, а рано поутру от жемчужно-чистого света, что оттенял горные склоны елей, моргал с уважением. У него за спиной тут были тысячелетия рысканья, он видел, как приходят и уходят индейцы и красномундирники, а увидит и гораздо больше того. Он беспрестанно слышал утешительное восторженное струенье тишины, кроме как у ручьев, осознавал ту легкость, из которой соткан мир, однако никогда не излагал, не сообщал жестами, не утруждался жалобами — только грыз и лапал, и топтался средь коряг, не обращая внимания ни на что неодушевленное или же одушевленное. Его здоровенная пасть жев-жвала в ночи, я слышал чавканье из-за горы под звездами. Вскорости он выйдет из тумана, громадный, и придет, и поглядит мне в окошко большими горящими глазами. Он был медведь Авалокитешвара, и зна́ком его был серый ветер осени.
Я ждал его. Он так и не пришел.
Наконец осенние дожди, всенощные порывы промокающего насквозь дождя, а я лежу тепленький, как гренок, у себя в спальнике, и утра открывают собой холодные дикие осенние дни с сильным ветром, скачущими наперегонки туманами, внезапным ярким солнцем, девственным светом на лоскутьях холмов, и огонь у меня потрескивает, а я ликую и распеваю во всю глотку. За окном снаружи продуваемый ветром бурундук сидит на камне прямо, руки сцеплены, он грызет овес, зажав лапками, — крохотный свихнувшийся повелитель всего, что озирает.
Думая о звездах ночь за ночью, я начинаю осознавать — «Звезды — это слова» и все бессчетные миры во Млечном Пути слова, и в этом мире оно так же. И я понимаю, что, где бы ни был, в комнатенке ли, набитой мыслью, или в этой бескрайней вселенной звезд и гор, все это у меня в уме. Нет нужды ни в каком уединении. Так любите жизнь за то, что она такая, и вообще никаких предубеждений умом своим не лепите.
Что за странные сладкие мысли приходят к тебе в горном уединении! Однажды ночью я сообразил, что, когда людям даришь понимание и поощрение, в глазах у них робеет забавный кротенький детсконький взглядик, что б ни делали, они не уверены, что это было правильно — ягнятки по всему миру.
Ибо, когда осознаешь, что Бог есть Всё, понимаешь, что надо всё и любить, сколь бы скверно ни было оно, в пределе это не хорошо и не плохо (прикиньте прах); это просто было то, что было, что есть, чему пришлось явиться. Некая драма учить чему-то что-то, некую «презренную субстанцию божественнейшего явления».
И я осознал, что вовсе не нужно мне прятаться в опустошении, но я могу принять общество на радость ли, на горе как жену — я видел, что если б не шесть чувств (зрение, слух, обоняние, осязание, вкус и мышление), самости этого, коя не существует, не было б и никаких явлений для восприятия вообще, да и фактически самих шести чувств или самости. Страх угасания гораздо хуже, чем само угасание (смерть). Гнаться за угасанием в старом нирваническом смысле буддизма до крайности глупо, как на это указывают мертвые в безмолвии своего блаженного сна в Матери Земле, коя все равно есть ангел, зависший на орбите в Небесах.
Я просто лежал на горном лугосклоне в лунном свете, головой в траве, и слышал безмолвное признание моих преходящих горестей. Да, так возьми и достигни нирваны, когда ты уже в ней, попробуй достигнуть вершины горы, когда ты уже там и надо только остаться — тем самым, остаться в нирванном блаженстве, и вся недолга и мне, и тебе, без усилий, вообще-то и без пути, без дисциплины, но лишь знать, что все пусто и пробуждено, видение и кино во Вселенском Разуме Бога (Алайа-Виджняна) и оставаться в этом более-менее мудро. Ибо само безмолвие есть звук алмазов, что могут прорезать собой все, звук Святой Пустоты, звук угасания и блаженства, то кладбищенское безмолвие, что как молчание улыбки младенца, звук вечности, благословенности, в которую точно стоит верить, звук ничего-никогда-не-случалось-кроме-Бога (что я вскоре услышу в шумной Атлантической буре). Существует лишь Бог в Его Излучении, не существует Бог в Его мирной нейтральности, не существует и не не существует Божья бессмертная первозданная заря Отца-Неба (сей мир сию самую минуту). И я сказал: «Останься в этом, никаких тут измерений ни у каких гор или комаров и целых Млечных Путей миров». Потому что ощущение есть пустота, старость есть пустота. Тут только золотая вечность Божьего разума, так практикуй доброту и сочувствие, помни, что люди не отвечают в себе как