Читать «История жизни бедного человека из Токкенбурга» онлайн
Ульрих Брекер
Страница 31 из 108
Больше всего любили мы ходить на Длинный мост, на середине которого сидит на коне старый маркграф Бранденбургский, отлитый из бронзы в натуральную величину, а у его ног приковано несколько курчавых сынов Енаковых.[182]
Потом мы шли вдоль берега Шпрее на Вейдендамм,[183] где всегда очень весело, потом — в лазарет к Г...и к Б...,[184] чтобы лицезреть печальнейшую на свете картину, от которой у любого, кто еще не спятил, должно исчезнуть всякое желание разгульной жизни.
В палатах, огромных, как церковь, тесными рядами стоят койки, и на каждой — бедный сын человеческий ждет уготованного ему рода смерти, и только редкий из них — выздоровления. Вот дюжина их издает жалобные стенания под руками фельдшеров; а там другие корчатся под одеялами, подобно полураздавленным червякам; многие — с гниющими или вовсе сгнившими конечностями и т.п.
Обычно мы выдерживали там всего несколько минут и устремлялись прочь, на свежий воздух. Расположимся где-нибудь на зеленой травке, и, как всегда, воображение невольно уносит нас на нашу швейцарскую родину, и мы принимаемся рассказывать друг другу, как мы жили дома, как было там хорошо, как привольно, а здесь, ну что за проклятое житье и т.п. Потом начинаем строить планы своего освобождения. То появляется надежда: не сегодня-завтра какой-нибудь из планов нам непременно удастся, то, наоборот, нам кажется, будто все они упираются в непреодолимую гору, но больше всего страшила нас мысль о последствиях всякого подобного предприятия, если оно кончится неудачей. Не проходило почти ни одной недели, чтобы мы не выслушивали новую страшную историю о пойманных дезертирах, которых вылавливали, несмотря ни на какие их хитрости — переодевание в корабельщиков и в разных других мастеровых, даже в женское платье, прятанье в бочках и чанах и прочих местах. Нам доводилось видеть, как водят их туда и сюда по восемь раз сквозь длинный строй в двести человек со шпицрутенами,[185] пока они не падают замертво. А назавтра — опять все сызнова. Срывают одежду с измочаленной спины и хлещут шпицрутенами с новой силой, пока с пояса не повиснут окровавленные клочья. Взглянем мы с Шерером тогда друг на друга, дрожащие и бледные, как смерть, и пробормочем:
— У, варвары проклятые!
Подобное чувство испытывали мы и тогда, когда оказывались на учебном плацу. И здесь никогда не прекращались ругань и работа тростями молодых офицериков, охочих до рукоприкладства, а также жалобные вопли наказуемых. Правда, мы-то сами были в строю одни из первых и старались-вышагивали. Но от этого не легче было нам видеть, как отделывают других за малейший промах без всякого милосердия, и каково было знать, что и нам придется вот так, из года в год, держать строй, простаивать нередко по пять часов кряду накрепко затянутыми, словно завинченными, в амуницию, маршировать вдоль и поперек по плацу, словно палку проглотив, и безостановочно выделывать стремительные ружейные приемы. И все это — по команде офицера, торчащего перед нами со зверским выражением лица и с поднятой наготове тростью и способного в любой миг сечь нас в капусту. При таком обращении даже у самого крепкого человека руки-ноги откажут и у самого покорного терпение лопнет.
А когда мы возвращались на свою квартиру, еле живые от усталости, опять начиналась бешеная гонка, — надлежало привести в порядок одежду, удалить с нее каждое пятнышко, ибо вся наша военная форма, исключая синий мундир, была белого цвета. Ружье, патронташ, кивер, каждую бляшку на ремнях — все положено было начищать до зеркального блеска. Стоит только на всем этом обнаружиться хоть малейшему изъяну, или если хоть один волосок в парике будет уложен не по правилам, — первым же «приветствием» на плацу станет изрядная порция тумаков.
Так продолжалось весь май и июнь. Даже по воскресным дням нам не давали передышки, поскольку в честь воскресной церковной службы устраивался особо торжественный парад. Так что для наших прогулок выпадали лишь редкие случайные часы, а в общем, ни на что не хватало времени, кроме как на страдания от голода.
На самом деле именно в то время наши офицеры получили строжайший приказ муштровать нас на все корки, однако мы, рекруты, об этом не ведали ни сном ни духом, просто считая, что в армии всегда так делается. Старые же солдаты чуяли что-то, но до времени помалкивали.
Между тем Шерер и я начисто издержались. Все, что можно было от себя оторвать, — все было продано. Приходилось довольствоваться хлебом и водою (или «ковентом», который был немногим лучше воды). Иногда я перебирался от Циттемана на квартиру к Вольфраму и Мевису, из которых первый был плотником, а второй башмачником, и оба имели хороший заработок. Поначалу я присоединился к их хозяйству. Они столовались по-крестьянски: похлебка и мясо, земляные яблоки и горох. Каждый участник вкладывал в такой обед по две трехпфенниговые монеты; ужинал и завтракал каждый сам по себе. Мне были особенно по вкусу бычья нога, селедка или трехпфенниговый сыр.[186] Но долго участвовать в их хозяйстве я не смог: продавать было уже нечего, а мои солдатские деньги уходили почти все целиком на белье, пудру, обувь, мел, ружейную смазку, масло и прочую чепуху.
Вот и пришлось мне теперь по-настоящему класть зубы на полку, и ни единой душе на свете не мог я поплакаться от всего сердца на свою печальную участь. Днем я бродил тени подобно. Ночью ложился на подоконник и в слезах глядел на луну, исповедывая ей горькое свое горе:
«О, ты, которая висишь теперь и над Токкенбургом, передай милым моим домашним, как приходится мне тяжко, — родителям моим и всем братьям и сестрам. Поведай моей Анхен, как я по ней тоскую, верность ей храня. И попроси их всех молиться за меня Богу. Но ты все молчишь и мне не отвечаешь, путь свой продолжая так безмятежно! Ах, зачем я не птица, чтобы полететь за тобою следом в мою отчизну! Бедный, неразумный я человек! Боже, смилуйся надо мною! Собрался я добыть себе счастье, а добыл себе одно горе! Что мне толку от сего града великолепного, если в нем я обречен на погибель!
О, если б со мною были здесь близкие мои