Читать «Всеволод Иванов. Жизнь неслучайного писателя» онлайн
Владимир Н. Яранцев
Страница 92 из 127
Удивительная, надо сказать, откровенность, едва ли не вызывающая! Для того чтобы показать, что его «реализм» совсем другой, как Иванов записал позже в дневнике, что Горького и «злило» и «приводило в недоумение». «Он всячески, – пишет далее Иванов, – направлял меня в русло своего реализма» (29 мая 1943 г.). Иванов не расшифровывает сути своего творчества и его истоков, но мы-то уже готовы это сделать. Во-первых, это мощная сибирская основа, остававшаяся и в «восточных», «экзотических», и в психологических рассказах «Тайного тайных», и в туркестанских и московских рассказах и повестях и заключавшаяся в широте охвата явлений во всех спектрах, прежде всего чувственного восприятия (цвет, запах, звук, осязание, пластика, движение); она же выражается «звериностью» восприятия и воображения, «дикостью», «варварством» натуралистических подробностей и языка сибирских диалектов и особенно силой в главных персонажах, перепадах их настроения и поведения. Во-вторых, это немалое влияние «серапионства» с упором на оригинальность стиля («орнаментальность») при откровенном аполитизме, а также акцент на сюжете и композиции. И в-третьих, это особого рода «литературность», когда Иванов часто, почти всегда, пишет если не под влиянием чьих-то произведений, то со следами их прочтения, в их контексте, близком к ироническому.
Создавая свое большое «сибирское» произведение «Похождения факира», Иванов эту «сибирскость» своего творчества воскрешал, охватывал события своей юности широко, но в рамках «сюжета» своей жизни, хотя и с весьма вольной композицией. В 1-й части романа он почти целиком в контексте горьковского автобиографизма, а вот во 2-й и особенно в 3-й взяли верх иные влияния. На близость «Сиволота» и его странствий Дон Кихоту указали уже многие литературоведы, но толкуя это влияние все-таки больше в плане столкновения мечты и действительности, вожделенной Индии и бессмыслицы мещанского мира, в том числе и в прямом смысле – столкновений «физических», в ходе приключений. Нам же интереснее взаимосвязь «Похождений факира» с ситуацией зреющего перелома в творческом сознании Иванова, когда надо было следовать определенной литературной доктрине – соцреализму, «коллективному» творчеству, и внутреннее нежелание это делать. Так, со 2-й части романа герой захотел быть уже не просто факиром-циркачом, а магом, познавшим тайны человеческого духа. И здесь более уместной, чем роман о Дон Кихоте, явилась «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» Эдгара По, написанная в манере документального рассказа о реальных событиях. Иллюзия реальности здесь такова, что читателю трудно усомниться в вымышленности происходящего, в отличие от явного безумия Дон Кихота. Так что опора на «Артура Пима» Э. По и «Ледяного сфинкса» Ж. Верна придает роману Иванова характер достоверности.
«Бедный Пим!» – так говорит о себе не только юный «Сиволот», идущий от неудачи к неудаче, но и Иванов, попавший меж двух огней двух разных «литератур». Двоению сознания Иванова мог способствовать и бравурный Первый съезд ССП, на котором он так много говорил о партийности и коллективности в литературе. А потом очнулся и явились задумчивые 2-я и 3-я части «Похождений факира». И чем больше стремится в Индию герой романа, тем больнее ранит его судьба. Как в «Пиме», герой которого, чуть не убитый туземцами, оказывается перед «разверзнутой бездной» и загадочной «фигурой в саване» – символом то ли смерти, то ли новой жизни на неисследованном еще континенте, Антарктиде. 3-я часть «Факира» заканчивается еще мрачнее: полным крахом «индийских» странствий, убогим гостиничным номером и стреляющимся Филиппинским на фоне деловито бегающих по стенам тараканов. «Курок качнулся, приподнялся, и вслед за тем…» На этом роман обрывается в 1935 г., как некогда оборвалась на «фигуре в саване» повесть Эдгара По. Неужто и Иванов в год окончания «Факира» мог думать о спусковом крючке револьвера? У него же все было так благополучно. По крайней мере, внешне: расторопная жена, четверо детей, машина, дача, появившаяся сразу же после решения об организации «городка» в Переделкине, впереди – поездка на Антифашистский конгресс в Париже – очередное свидетельство его высокого положения в писательском мире и благоволения Горького.
Думал ли преуспевающий с каждым годом все больше Иванов о тех, кто заслуживал многих благ не меньше его? Особенно о Воронском, по сути, сделавшем ему писательское имя. После размолвки 1927 г., когда Иванов начал работать в «Красной нови», а Воронский остался не у дел, их биографии и дальше шли врозь. Воронский побывал в ссылке в Липецке, потом решил стать «беллетристом», написав и напечатав мемуары и рассказы, даже повесть, пока не обратился к серии биографий «Жизнь замечательных людей» («ЖЗЛ»), в 1933 году инициированной Горьким. О лит. критике речи уже и не шло, на Первом съезде ССП выступили другие его коллеги, точнее, оппоненты, Ермилов и Лелевич. Написал он для «ЖЗЛ» две книги – о «народнике» А. Желябове и о Гоголе. Обе вышли в 1934 г. Если первая была написана на близкую Воронскому тему недавнего революционного прошлого (вспомним «народнические» симпатии юного Воронского) и получилась похожей на документальную повесть, то со второй дело обстояло сложней. Фигура классика, многократно уже описанная в исследованиях ученых и писателей, была близка его интересам как литературного критика и литературоведа и затрагивала в нем что-то личное. Кажущаяся доступность произведений Гоголя и его биографии при пристальном взгляде оборачивалась загадочностью и таинственностью, связанной с личностью писателя, религиозного, склонного к сумеречным состояниям сознания, очень болезненного, постоянно думающего о смерти. В итоге Гоголь в его книге получился лишенным глянца и довольно лирично выглядевшим. Позволил себе Воронский в этой не очень большой книге многое. Была и попытка осовременить книгу «социологией», экономической подоплекой гоголевских образов-типов и самого писателя как представителя дворянской поместной среды. И уж весьма символичны были финальные строки книги, когда Воронский сравнил Гоголя с «кровавым бандуристом-поэтом, с очами, слишком много видевшими». И «за это, – пишет Воронский, – с него живьем содрали кожу». Выделенная в отдельный абзац, звучащая как набат, эта фраза кажется слишком личной, чтобы не отнести ее к самому автору – Александру Воронскому. Ибо с него только и знали, что десять лет, с 1927 по 1937 гг., снимали кожу. В 1935 г. Воронский был исключен из партии за связь с оппозицией, обвинялся в причастности к