Читать «Просвещать и карать. Функции цензуры в Российской империи середины XIX века» онлайн

Кирилл Юрьевич Зубков

Страница 36 из 142

цензуры иностранной Я. П. Полонского «Разлад. Сцены из последнего польского восстания» (1864). Сама ее тема была, конечно, исключительно опасной и болезненной в цензурном отношении, а потому пьеса Полонского могла вызвать у коллег Гончарова серьезные сомнения. К тому же пьеса должна была печататься в журнале «Эпоха», который, как известно, был открыт Ф. М. и М. М. Достоевскими вместо журнала «Время», запрещенного как раз после публикации рискованной статьи Н. Н. Страхова «Роковой вопрос», посвященной Январскому восстанию[236].

По всей видимости, Гончаров пытался добиться покровительства Валуева, примерно такого же, какое получил годом ранее Писемский (см. экскурс 2). В качестве «политического» произведения пьеса, с точки зрения писателя, должна была получить особую поддержку министра, а не рассматриваться обычным порядком. Об этом свидетельствует недатированное письмо Гончарова Полонскому:

На другой же день после того, как Вы у меня были, почтеннейший Яков Петрович, я лично передал «Разлад» г-ну Турунову, объяснив ему ее значение, достоинство, и прочел две-три сцены, и просил смотреть на это произведение не с обыкновенной цензурной точки зрения. Вместе с тем я предложил прочесть его г-ну министру, за что охотно брался сам, или же не угодно ли выслушать от самого автора.

Из прилагаемой при сем записки ко мне г-на Турунова Вы увидите, что министр желает выслушать поэму от Вас самих на следующей неделе: я не премину Вас предуведомить, какой день он назначит для этого, а теперь поспешаю только сообщить Вам о результате дела и для того также, чтобы Вы имели в виду предстоящее Вам на следующей неделе чтение[237].

20 марта Полонский читал «Разлад» у Валуева, а уже в начале апреля драма была напечатана в 4‐м номере «Эпохи»[238]. Будучи единственной драмой, опубликованной в журнале, «Разлад», видимо, казался его редакторам значительным произведением. Полонский колебался, где опубликовать свою пьесу, и, по всей видимости, предлагал ее «Русскому вестнику» Каткова, однако получил отказ. По мнению В. С. Нечаевой, это связано с далеко не однозначным изображением восстания в пьесе, не укладывающимся в последовательно антипольскую позицию Каткова[239].

Обращаясь к представленным на сцене событиям, нетрудно прийти к выводу, что смысл этого произведения сводится к пропаганде «государственнической» точки зрения на восстание[240]. Сюжет драмы построен вокруг классического конфликта чувства и долга: российский офицер Танин, участвующий в подавлении восстания, влюблен в панну Катерину, сестру одного из руководителей восстания Славицкого. Под влиянием возлюбленной Танин отпускает взятого в плен Славицкого, только чтобы с ужасом узнать, что тот, пользуясь его доверчивостью, убил русского солдата. Еще больше поражает Танина поведение польского ксендза, который, услышав, что Катерина была влюблена в российского офицера, отказывается исповедовать ее перед смертью. В итоге Танин крестит умирающую возлюбленную, которая жизнью искупает свою приверженность Польше.

Драма Полонского недаром была опубликована в журнале «Эпоха»: эволюция, которую проходит главный герой, определяется националистическими взглядами автора, во многом близкими к «почвенничеству» Достоевского и Страхова. В начале пьесы Танин старается воспринимать конфликт отстраненно и объективно, оценивая события с «общечеловеческих» позиций. В частности, он призывает своего оппонента Славицкого:

Насколько вы поляком будете, настолько

Я буду русским; будьте человеком

И между нами разницы не будет

(Полонский, с. 153).

Эти представления, однако, подаются в пьесе как не соответствующие действительности. В частности, Славицкий коварно манипулирует Таниным, пользуясь его стремлением отказаться от исключительно «русского» взгляда: «Вы хоть русский, но, / Как кажется, без русских предрассудков» (Полонский, с. 150). Напротив, поляки в пьесе Полонского вовсе не руководствуются универсальными ценностями, отстаивая прежде всего права и привилегии своего народа и сословия. В ключевом монологе Танин раскаивается в своих «общечеловеческих» предпочтениях и декларирует приоритет ценностей национальных:

…ни на одну минуту

Он как поляк себе не изменил,

Ни на одну минуту… ну а я?

Я — общечеловек, как называли

Меня в насмешку, я — смешную роль

Играю здесь как русский человек.

Какое я ничтожное созданье,

Сказал Гамлет! — А я скажу,

Какое я нерусское созданье!

(Полонский, с. 192)

При этом Танин не отказывается от универсальных претензий: чтобы быть «общечеловеком», нужно не отречься от русскости, а принять ее. В качестве аргумента он ссылается на русскую поэзию, которая, по его мнению, способна апроприировать другие литературные традиции, буквально делая чужое своим. Русский язык, по его словам, «<п>о гибкости способен на размеры / Гомера, Данта, Байрона и Гете» (Полонский, с. 173).

Очевидно, что такая трактовка отношений между национальным и универсальным очень близка к идеям Достоевского, не вызывавшим особого восторга у цензуры[241]. Наиболее очевидно это в утверждении, что русская национальная поэзия отличается особым, «общечеловеческим» значением: «Откликнется ли кто-нибудь из европейских самых великих поэтов на все общечеловеческое так родственно, в такой полноте, как откликнулся представитель нашей поэзии — Пушкин?»[242] Полемизируя с катковскими «Московскими ведомостями» о Польском восстании, Достоевский писал:

…что же мы проповедывали целые три года в нашем журнале? Именно то, что наша (теперешняя русская), заемная европейская цивилизация, в тех точках, в которых она не сходится с широким русским духом, не идет русскому народу. Что это значит втискать взрослого в детское платье. Что, наконец, у нас есть свои элементы, свои начала, народные начала, которые требуют самостоятельности и саморазвития. Что русская земля скажет свое новое слово, и это новое слово, может быть, будет новым словом общечеловеческой цивилизации и выразит собою цивилизацию всего славянского мира[243].

Цензура, впрочем, запретила эту статью, как и журнал «Время», от лица редакции которого Достоевский пытался высказываться. Очевидно, националистический пафос Достоевского казался цензорам чрезмерно опасным, поскольку подразумевал принципиальные противоречия, например, между русскими и поляками. Оговорка относительно «славянского мира» здесь едва ли могла помочь: в отличие от утопически настроенных журналистов, цензоры вполне осознавали, что в реальной исторической действительности последовательный национализм серьезно угрожал целостности многонациональной империи.

«Разлад» представлял на сцене один из типичнейших аргументов, характерных для правительственной и проправительственной прессы 1860‐х годов, — идею о том, что поляками в Северо-Западном крае была лишь небольшая группа дворян, угнетавших и подавлявших непольское население. Российская пресса националистического толка, включая и славянофильский «День», и «Московские ведомости» Каткова, была склонна представлять восставших как угнетателей простонародья, прежде всего «русских» крестьян[244]. Соответственно, поляками в Северо-Западном крае считались или католические дворяне, или выходцы из Царства Польского и близких к нему территорий[245]. Составлявшие значительную часть