Читать «Вся вселенная TRANSHUMANISM INC.: комплект из 4 книг» онлайн
Виктор Олегович Пелевин
Страница 246 из 334
And no one knows the wheres or whys
But something stirs and something tries
And starts to climb toward the light
«но что-то шевелится и что-то старается, и начинает карабкаться к свету…»
Минуту назад я думал буквально то же самое – только не по-гречески, а на латыни. Понятно было, что юноши тянутся к свету Рима – и, позируя перед нами в качестве необузданных северных дикарей, на самом деле хлопочут лишь о том, чтобы мы признали в них своих (они даже пели в манере, оставшейся в Греции после Нерона).
Но слова эти укололи меня в сердце.
Я понял, что их свет – вовсе не мы. Не наш изнеженный и извращенный мир, в котором они надеются прийти к успеху, а нечто совсем иное – быть может, близкое к учению распятого бога… А еще через миг я сообразил, что слова эти вообще не о следовании внешним формам и учениям, а о нашей душе.
О том таинственном и сокровеннейшем из ее движений, происходящем в нас, когда в юности мы спрашиваем мироздание – есть ли надежда? есть ли хоть крохотный шанс? есть ли свет впереди? – и мир еле слышно шепчет в ответ «да». И мы начинаем путь к свету, узнавая понемногу от тех, кто взрослее и мудрее, что такое этот свет, каким правилам он подчиняется и как себя проявляет.
И многим кажется потом, будто дошли. Один умирает сенатором, другой богачом, третий и вообще принцепсом…
Только за этим ли мы отправлялись в путь?
Признаться, я был тронут. Никто из римских поэтов прежде не умел коснуться этой струны в моем сердце – а какими изощренными метрами они пользовались! Может быть, не хватало именно варварской простоты и незамысловатости? Есть то, что выше нас, и оно совсем рядом…
Слеза пробежала по моей щеке.
Что было на арене дальше, я не помню. Да и само переживание это не то чтобы забылось совсем, но как-то запылилось, затерлось чередою дней.
И вот прошло сорок пять лет. Сколько принцепсов сменилось, сколько нерушимых принципов… Сколько истин было сдано в утиль, сколько смехотворной лжи поднято на знамена…
Я случайно услышал от раба, что та же труппа опять выступает в Помпеях. Сорок пять лет – целая жизнь: многие великие герои прожили вполовину меньше. Мне захотелось увидеть, что сталось с этими поющими варварами, и, переодевшись торговцем, я с небольшой охраной отправился в цирк.
За эти годы слава поющих бритов распространилась по всей империи (впрочем, повезло не всем из них – я слышал, что одного забили палками по доносу из восточной провинции).
Представление было построено как полвека назад – сначала бриты, потом гладиаторы. Но в прошлый раз музыканты разогревали публику перед боем, на который собралась толпа – теперь же главным событием считалась именно музыка, а схватки секуторов с ретиариями, дополнительно устроенные помпейскими магистратами, служили как бы закуской.
Что-то было странное в этом соседстве музыкантов и гладиаторов, что-то горькое и несправедливое. Музыкант сохраняется в потоке времени хорошо – сорок пять лет на сцене не такая уж редкость для тех, кто выступает с детства. А разве гладиатор проживет столько? И совсем уже немыслимо, чтобы боец так долго дрался.
Когда музыканты вышли на арену, я узнал брита, поразившего меня своей песней – но с трудом. Он превратился в бочкообразного старика с седой щетиной. Венок, украшавший его плешь, делал его похожим не на небожителя, а на Пана с деревенской росписи. Он с необыкновенной важностью расхаживал между своими кошачьими и собачьими коробками, регулируя издаваемые ими звуки, и я опять пропустил точный момент, когда началась музыка. А потом – как и в прошлый раз неожиданно – он запел.
Голос его с годами почти не утратил своей мелодической силы, а греческий стал куда изощреннее и богаче. Не было, наверно, ни одного редкого или модного выражения, которого он не пропел бы своим щербатым старческим ртом, ударяя в бубен (слова «murmurations» я прежде не слышал – и решил сперва, что это он про гладиаторов вроде мурмиллиона).
Он пел про каменные лица, глядящие из тьмы, про бесстыдство моря и голубую бездонность утрат, про волны любви, плещущие в дверь смерти, про дорогу от заката до восточных врат, про тяжесть изнуренного грехом сердца, овеваемого ветром вершин, про бури сомнения над руинами любви – словом, про все то, о чем думает вечерами удачливый пожилой купец, еще опасающийся потерять барыши, но уже ощущающий на затылке недоброе дыхание вечности.
И, конечно, под одобрительное улюлюканье толпы он спел про деньги.
Вот их у него теперь точно набралось много, и видно это было во всем – в египетских браслетах-змейках на запястьях (изумрудов больше чем золота), в одетых вельможами евнухах, склоняющих перед ним свои выи, а особенно – в числе рабов, носивших по арене его собачьи коробки и треножники. Надо ли говорить, что по последней моде среди прислуги было много нубийцев и нубиек.
А брит все пел и пел, и думал, верно, что удачно прислонился к вечности и хорошо ее продал.
Представление поражало размахом и помпой. Главным его шиком были огненные треножники, расставленные кольцом по краю амфитеатра. По команде евнухов рабы зажгли пропитанный каким-то зельем хворост, и над затихшей толпой загорелись зеленые огни.
Увидев их мертвенное пламя, я вспомнил поразившую меня давным-давно строчку:
But something stirs and something tries
And starts to climb toward the light
Так вот, значит, к какому свету карабкался целых полвека этот состарившийся вместе со мною певец… Да право, стоило ли так стараться ради зеленых огоньков?
Мне стало горько и смешно.
Если забыть мои глупые инвективы, эти бриты, несомненно, из одареннейших людей провинции. Если даже они сделались насмешкой над собою прежними, чего ждать от остальных идолов и кумиров нашей юности – юных стройных пророков, превратившихся в бурдюки с прокисшим дерьмом?
Жаждавший света стал возжигателем зеленых огоньков, но не потому, что жил неправильно, а потому, что это человеческая судьба.
Свет поднимается в каждой душе, ищет выход, мечется, старается изо всех сил – и, чуть повернув ржавые шестерни мира, исчезает вместе с породившей его душой. На смену исчезнувшему приходят другие, еще полные надежд и иллюзий, впрягаются сердцем в ярмо – и повозка мира, скрипя, катится дальше.
Почему я говорю про ярмо?