Читать «Это цивилизация, мама!» онлайн
Дрисс Шрайби
Страница 16 из 33
Мама смотрела, затаив дыхание, она не желала зла никому, она любила всех своих ближних. Но когда вождь индейцев верхом на лошади провалился в глубокую пропасть реки Колорадо, она произнесла надгробную речь:
— Помянем добрым словом лошадь! Пусть райские врата откроются перед ней! Ее ангельская душа предстала перед богом! А ты, мужчина, забыл, что посеявший зло пожнет бурю. Ты ударил человека, и бог тебя покарал. Но все-таки почивай в мире! Я прощаю тебя.
В ту ночь она долго не ложилась. Пришла в мою комнату и не давала мне спать до самого пения петуха. Все смешалось у нее в голове: два фильма, вымысел и действительность, романтика и насилие, собственное полузабытое детство и грубый, бурлящий мир, в который она теперь вступила. Сквозь узкую створку приоткрывшейся двери ворвался вихрь, с которым она пыталась справиться. Пыталась использовать даже и грязь жизни, как полезное удобрение.
Привыкнув считать по пальцам (это мой дом, и здесь я умру; это мой муж; это мой сын; это мой второй сын; а все остальное для меня не существует, абсолютно неведомо мне), привыкнув за тридцать пять лет жизни замыкаться в себе (мало мыслей, еще меньше слов, кое-какие воспоминания, много фантазий и снов), она всегда жила за завесой молчания, и единственные темы, затрагиваемые в разговоре с тремя чужестранцами, разделявшими ее кров, были: хозяйство и еда. Одиночество она ощущала тем острее, чем полнее загружала себя домашними обязанностями: она молола, просеивала зерно, месила тесто, лепила и выпекала лепешки, мыла полы, чистила ботинки, стряпала, играла на тамбурине, плясала босиком, рассказывала нам сказки, чтобы нас развеселить, гоняла мух, стирала белье, заваривала чай, пекла пироги, шутила, когда мы впадали в уныние, гладила белье, вышивала и никогда не жаловалась, — никогда. Ложилась самой последней, вставала до света — и все время внимала нам. Почему же при этом она чувствовала себя несчастной? Да потому, что счастье приходит лишь вместе со свободой.
И вот единым махом внешний мир и неистовство свободы скопом обрушились на нее, как буря в период равноденствия, и она, боясь потеряться в вихре событий, утратить свой привычный облик, сжала зубы и цеплялась за те немногие исконные привычки, которые составляли доселе ее жизнь. Она понимала, что мы стараемся помочь ей разбить сковавшую ее скорлупу раковины, хотим освободить ее личность из-под напластований ржавчины. Она была нам благодарна за нашу любовь и сочувствие, рада была бы дорасти до своих лет. Хотела, чтобы в ее тридцатипятилетнем теле поселилась тридцатипятилетняя душа. Но почему?
В ту ночь все ее вопросы, все недоумения сводились к одному: почему? Она стремилась не узнать, но понять, жаждала не иметь, обладать, а всего лишь — быть, существовать.
Всю ночь говорила она со мной. А я слушал. Первый раз в жизни. Аргументы, причины, абстрактные выводы ее не убеждали. Не потому, что мозг ее атрофировался в одиночестве, а просто она не воспринимала ничего, не наполненного истинным содержанием, — и даже самые простые слова имели для нее смысл только в том случае, если это был смысл-запах, смысл-цвет, осязаемый, ощутимый смысл.
Тщетно выуживал я слова из родного языка, приспосабливая их к своим мыслям и переводя на терминологию детства, — я не мог найти того, что было нужно ей. Для меня слова имели один лишь смысл — тот, что обращается к рассудку. Рассудочные, обесчеловеченные и обесчеловечивающие. Некогда живые, ныне ставшие лишь элементами письменной культуры, подобно той литературе, которая возносится над жизнью и ставит людям в пример для подражания возвышенных героев вместо того, чтобы спуститься к безымянным миллионам. Цивилизация из года в год, от войны к войне теряла свою одухотворенность и гуманизм. Нет-нет, я не нашел человечных слов, чтобы ответить человеческому существу — своей собственной матери, чтобы утишить ее боль — подобно тому, как гасят огонь пожарным шлангом. А ведь мы тоже способны воспламеняться. Где же та вода, что была бы здесь пригодна?
Я не сумел ей ответить. И — к лучшему. Да, тем лучше. Инстинктивно я обнял ее, посадил к себе на колени и стал баюкать. Молча. Пока она не уснула.
9
Однажды вечером я затащил ее на бал по европейской моде — где она вальсировала в венке из померанцев. Дамы сидели на диванах, перед ними стояли на низких столиках графины с оранжадом, лежали турецкие сигареты. Мама разулась в этом буржуазном салоне, где она продемонстрировала танцы собственного изобретения, тонко реагируя на каждую музыкальную фразу, а Наджиб нес в саду охрану на случай, если бы появился отец, и от нечего делать беседовал с хозяйской собакой. Маме аплодировали кончиками пальцев — это прелестно, прелестно!
Потом последовала ярмарка — гирлянды разноцветных лампочек, гонки на крошечных автомобилях, манеж, рекламы, крики зазывал, звуки шарманки, ларьки, тиры: мама каталась на карусели верхом на деревянном поросенке, спустилась с горки по гусеничной цепи, смеясь, взвизгивая от страха и радости, с развевающимися по ветру волосами испытала головокружительный подъем и спуск на чертовом колесе. Я опускал монеты в автомат-лотерею, яростно тряс его, но не выиграл ничего. Наджиб беспроигрышно стрелял из пистолета, из лука, бросал в цель тряпичный мяч: возвращаясь домой, мама прижимала к груди кукол и плюшевых медведей.
Наконец пришел черед карандаша, тетрадки, грифельной доски, куска мела и изобретенного мной наглядного метода обучения, на который мне, увы, не удалось получить патент. Гласные у нас были мужчинами, согласные — женщинами, они объединялись, составляя пары. Если на пять несчастных гласных приходилась такая уйма согласных, вина здесь была не моя, а женоненавистнического общества. Да, таким-то вот образом мы познакомились с полигамией еще на уровне алфавита. Задолго до грамматических правил, а также познания социальных законов и культуры.
Она училась жадно, записывала слоги и слова на тыльной стороне ладони, и, даже приготовляя свои неподражаемые рагу, она, поглядывая на свои руки, шептала скороговоркой:
— Да, теперь надо добавить соли. Эс, о, эл, и. Соли. Так пишется «соль».
Рассмеявшись, она рассеянно высыпала целую солонку в жаркое. Я съел его единолично: с тех пор ни во Франции, ни в Югославии, ни в Канаде мне уже не привелось испробовать ничего подобного.
Из всех наук она предпочитала историю — за то, по ее словам, что «она битком набита всяческими историями». Она забрасывала меня вопросами.
— Начиная с Адама и Евы, каждый мужчина и каждая женщина, жившие на земле, любили, страдали, пережили каждый свою историю,