Читать «Сечень. Повесть об Иване Бабушкине» онлайн

Александр Михайлович Борщаговский

Страница 68 из 97

пристав, вынесенный на поверхность случайностью? Не лучше ли избрать мишенью пристава Щеглова или казачьего сотника провокатора Сутулова? Почему исполняющий обязанности полицмейстера, а не жандармский начальник Кременецкий?

Маша объясняла: на Драгомирове кровь ссыльных, руками Коршунова он убил их. Она напоминала прошлое партии: социалисты-революционеры всегда стремились безотлагательно и беспощадно ответить на палачество, на надругательство над жизнью и достоинством политических. Ей возражали: изгнание в тайгу ссыльных на совести Коршунова. И нужно убедиться, что они погибли, что их не подобрал шедший следом поезд, что они не набрели на дом лесничего или таежную заимку. Говорили с ней снисходительно, извиняя ее горячность, сухие, запекшиеся губы и черные круги у глаз. Спорили, как с больным ребенком, как с блаженной, у которой жизнь едва ли не вся в прошлом, не отвергали ее каприз, а просили повременить, не мешать прежде сделать серьезное дело. Кулябко-Корецкий уверовал в то, что Кутайсов бежал не в страхе перед разраставшейся забастовкой, а единственно опасаясь бомбы или выстрела. Та же угроза, по мысли Кулябко-Корецкого, заставила сесть под домашние запоры и генерала Кайгородова, а Мишин, приняв управление губернией, сам обрек себя казни. Нетерпеливый, рассеянный крепыш, не в меру обидчивый, стоял против Маши, загибал красноватые пальцы и называл крыс, бежавших с тонущего корабля от угроз эсеров: улизнул в Петербург Штромберг — управляющий государственными имуществами губернии; управляющий казенной палатой Лавров умыл руки, подал заявление о болезни; сказался недужным и старший советник Людвиг, назначенный в Якутск вице-губернатором; попросил отставки советник Виноградов; исправник Шапшай, трус, тайком, через свояченицу, ищет связей с революционерами; прячется бывший полицмейстер Никольский. И не было в этом круглоголовом одержимом человеке сомнения, что губерния рушится в страхе перед его партией, его пулями, селитрой и полыми чугунными шарами; если одни угрозы террора так потрясли власть, то осуществленный акт довершит дело. Она не знает Сибири, твердил Кулябко-Корецкий; здесь социал-демократам делать нечего, Сибирь — край крестьянский, издревле приверженный свободе, у них все сделается не по Марксу, власть нужно брать с мужицкой грубостью — в городе террором, в деревнях, выжигая усадьбы кабинетских лесничеств, урядников и становых приставов. Именно в Сибири эсеры облагодетельствуют народ; весь риск борьбы — себе, но успех — в дар народу, на его воскрешение и возрождение.

В словах вожака иркутских эсеров Маше слышались отголоски чего-то далекого, потускневшего после Верхоянска. Шелуха слов, без душевного страдания и совестливых раздумий минувших лет. И она и умерший Андрей попали на Яну как боевики, не раз рисковали жизнью, верили в свое предназначение, знали свой сегодняшний день, угрозу и тяжесть завтрашнего и не притворялись, что ясно видят будущее России. А эти с обочины, кривя рты, взирают на безоружных солдат, на рабочие дружины, охраняющие город от погромов; сытые, не познавшие тюрьмы, карцера, допросов, они самонадеянно распоряжаются завтрашним днем России. Где чистые, превосходные люди, за которыми она пошла в движение? Или вся беда в Иркутске в мизерии этой губернской кучки самозванных социалистов-революционеров? А может, переменилась она? Спорила с Бабушкиным, пока он стоял в провонявшей селитрой комнате, закипала яростью на его неверящий взгляд, страдала от невозможности заговорить с ним иначе, ровно, как в дороге, после ночевы в избе Катерины, когда разом отхлынуло глупое, бабье, тайное и темное; страдала и спорила, ненавидела, теряла над собой власть, но в придонном, глубинном течении мысли и чувства как-то менялась и сама. В памяти остался Бабушкин, искоса поглядывавший на ширму, за которой была она, готовая выйти под яркий свет лампы и остановленная, пораженная пророческим чувством, что она видит его в последний раз, что он будет жить долгий век, а ей жить нечем, бог сохранил ее не для жизни, — для мести, единственно для мести, и месть должна быть безошибочной, с двух шагов, наверняка, так, чтобы и своей плотью, оборванным своим дыханием, в смертной уже тьме увидеть и гибель врага. Приникнув к ширме, смотрела на него с печалью и недоумением, что же разделило их и не дает помириться, смотрела, тоскуя, что вот она выйдет из-за ширмы, и они снова — враги. Пока смотрела тайком, ловила тени на светлом лице, отголоски его презрительного спора с Анной в движении усталых, обведенных краснотой глаз, в подрагивании своенравной нижней губы, в особой, только ей ведомой, омраченности чуть наклоненного лба, пока он сражался не с ней, пока видела его женским, лекарским, идеальным взглядом, ощущала в нем и что-то близкое. Но знала: сейчас она появится из-за ширмы и снова увидит в нем раба толпы, а в себе — вольную птицу. Нет, он не переменил ее мысли. Не логика его, а лишь живой образ отразился в ней, то, как он жил и принимал без искательства чужую жизнь, сходился с попутными людьми, если и в них была деятельность. Террор приучал Машу к гордому избранничеству, к прихваченной пламенем, задрапированной в черное дружбе клана заговорщиков. А он, изведавший тюрьмы и подполья, открывал ей действительность другой дружбы, простой общности с людьми и доброту понимания их. И снова образ его раздвоился: отдельно жил ее дорожный спутник, заботливый, пристальный недотрога, влюбленный в свою Пашу, в женщину, которую, быть может, он и выдумал для себя, и другой — упрямый политик, действующий так, будто ему и его единомышленникам и впрямь дано управлять событиями. Где его оружие? Как долго может дожидаться его Иркутск? Века́ надо ждать, чтобы пробудился народ, а у человека одна жизнь, и след надо оставить в ее срок.

Придется в Драгомирова стрелять. Вынесенную бомбу бездарно уронила Анна, остальное взяли жандармы, особняк Зотова стал опасен для Маши, и она снова оказалась в Глазково, в доме машиниста Григория. Здесь ее приняли, ни о чем ни спрашивая, и для нее — молчаливой, закрытой — нашелся ломоть хлеба и тарелка похлебки. Не допытывались, что ее так перевернуло — до черноты, отчего на ней повисла одежда, отчего Маша идет мимо зеркала, склонив голову. Было горько от невольного обмана; ведь ее приняли здесь как спутницу старика, его сестру милосердную, — порванная, умершая ее общность с Бабушкиным кажется им живой и несомненной.

Три ночи Маша почти не спала; забудется на короткие минуты, и снова с толчками крови прихлынет мучительство мысли, — пройдет день-два, и она выполнит приговор, ударит в набат; ее поступок назначен разбудить тысячи, а среди них — и славных ее хозяев, заставить их действовать. Кто дал ей на это право? Лежать под их одеялом, притянув к подбородку