Читать «Закат Западного мира. Очерки морфологии мировой истории. Том 2» онлайн

Освальд Шпенглер

Страница 171 из 229

пользующаяся первой как объектом, от нее питающаяся, накладывающая на нее дань или ее грабящая. Политика и торговля абсолютно неразделимы в своих истоках – обе повелительны, личностны, воинственны, охочи до власти и добычи; они приносят с собой совершенно иной взгляд на мир: не робкое поглядывание снизу вверх из уголочка, но взгляд, устремленный на мировую суету сверху вниз; это ярко выражено в том, какие животные – все эти львы, медведи, коршуны, соколы – подбирались для гербов. Изначальная война – это всегда также и грабительская война, изначальная торговля теснейшим образом связана с грабежом и пиратством. Исландские саги повествуют о том, что викинги часто заключали с местными жителями базарный мир на две недели, чтобы заняться торговлей, после чего все брались за оружие и начинали захватывать добычу.

В развитых своих формах политика и торговля, как искусство приобретать материальные преимущества над противником с помощью духовного превосходства, являются заменой войны другими средствами. Всякая дипломатия имеет предпринимательскую природу, всякое предпринимательство – природу дипломатическую, и оба они основываются на проницательном знании людей и физиономическом такте. Предпринимательский дух великих мореходов, какой мы находим у финикийцев, этрусков, норманнов, венецианцев, ганзейцев, толковых банкиров, как Фуггеры и Медичи, могущественных финансистов, как Красс, угольные короли и директора трестов наших дней, требует – раз операция должна увенчаться успехом – стратегического дара полководца. Гордость родовым домом, отцовское наследие, семейные традиции проходят схожий процесс формирования и в том и в другом случае; «великие состояния» все равно что королевства, и они имеют свою историю[600], и Поликрат, Солон, Лоренцо Медичи, Юрген Вулленвебер{747} вовсе не являются единственными примерами того, как политическое честолюбие развилось из честолюбия купеческого.

Однако подлинный государь и государственный деятель желают властвовать, подлинный предприниматель желает лишь быть богатым: здесь происходит разделение завоевывающей экономики на средство и на цель[601]. Можно стремиться к добыче ради власти и к власти ради добычи. А великий правитель, такой как Цинь Шихуан, Тиберий или Фридрих II, желает быть «богат землей и людьми», сознавая при этом, однако, свою благородную обязанность. Можно со спокойной совестью, как на что-то само собой разумеющееся, претендовать на сокровища всего мира, проводя жизнь в сияющем великолепии и даже расточительстве, если ощущаешь себя при этом только носителем миссии, как Наполеон, Сесил Родс или же римский сенат III в., а потому почти что и не воспринимаешь понятие «частная собственность» применительно к себе.

Тот, кто преследует лишь экономические выгоды, как карфагеняне в римскую эпоху, а сегодня в еще куда большей степени американцы, будет не способен к чисто политическому мышлению. В ходе принятия решений в сфере высокой политики он неизменно окажется чьей-то пешкой, будет обманут и предан, как показывает пример Вильсона{748}, особенно когда недостаток инстинкта государственного деятеля восполняется нравственными побуждениями. Поэтому такие великие экономические союзы современности, как предпринимательство и работники, будут громоздить одну политическую неудачу на другую, если только не найдут себе в качестве вождя подлинного политика, который, правда, ими воспользуется. Экономическое и политическое мышление при величайшем совпадении между ними по форме коренным образом различаются по направлению, а тем самым и во всех тактических частностях. Великие успехи в деле, которым занимаешься[602], пробуждают ощущение неограниченной публичной власти. Не следует закрывать глаза на этот дополнительный оттенок, присутствующий в слове «капитал». Однако лишь единицы меняют при этом окраску и направление своей воли, как и меру, с которой они подходят к ситуациям и вещам. Только когда человек действительно перестает воспринимать свое предприятие как частное дело, а цель его усматривать лишь в накоплении имущества, он может сделаться из предпринимателя государственным деятелем. Так было в случае Сесила Родса. Впрочем, люди из мира политики сталкиваются с обратной опасностью – что их воля и мышление перейдут от решения исторических задач к банальному попечению о частном жизнеобеспечении. Тогда-то знать и выходит на большую дорогу – как рыцари-разбойники; имеются примеры хорошо известных государей, министров, народных любимцев и революционных героев, все рвение которых было нацелено исключительно на привольную жизнь и накопление колоссальных богатств (в данном отношении между Версалем и якобинским клубом, предпринимателями и рабочими вожаками, русскими губернаторами и большевиками нет почти никакой разницы), и политика «пробившихся» при зрелой демократии тождественна не только гешефту, но наиболее грязным видам спекуляций большого города.

Однако именно тут раскрывается потаенный ход высшей культуры. Вначале появляются прасословия – знать и духовенство с их символикой времени и пространства. Тем самым как политическая жизнь, так и религиозное переживание обретают в хорошо упорядоченном обществе[603] свое стабильное место, призванных носителей и заданные как для фактов, так и для истин цели, в глубине же бессознательно и уверенно течет экономическая жизнь. Но вот поток существования замыкается в каменную скорлупу города, и начиная с этого момента деньги и дух перенимают историческое лидерство. Героическое и святое с символическим размахом их раннего явления становятся редки и отступают в узкие кружки. Их место заступает холодная буржуазная ясность. В сущности говоря, завершение системы и проведение контракции{749} требуют одной и той же разновидности высокопрофессиональной интеллигенции. Еще почти никак не отделенные друг от друга по символическому рангу политическая и экономическая жизнь, религиозное и экономическое познание проникают друг в друга, соприкасаются и перемешиваются. В суете большого города поток существования утрачивает свою строгую и богатую форму. На поверхности оказываются элементарные экономические черты, которые ведут свою игру с остатками исполненной формы политики; в это же время среди объектов рассмотрения суверенной науки оказывается и религия. Над жизнью, исполненной экономико-политического самодовольства, распространяется критически-назидательное миронастроение. Однако в конце концов место распавшихся сословий занимают биографии отдельных людей, располагающих достаточной политической и религиозной мощью для того, чтобы сделаться судьбой всего в целом.

Отсюда возникает морфология экономической истории. Существует праэкономика человека как такового, которая точно так же, как экономика растения или животного, изменяет свою форму по биологическим часам[604]. Она полностью господствует в первобытную эпоху и в отсутствие каких-либо доступных познанию правил бесконечно медленно и хаотично продолжает свое течение между высшими культурами и внутри их. Здесь разводят животных и растения, пересоздавая их в ходе приручения, культивирования, облагораживания, высевания, здесь осваивают огонь и металлы, а свойства неживой природы посредством технических процессов ставят на службу жизнеобеспечения. Все это сплошь пронизано политико-религиозными моралью и смыслом, причем невозможно четко выделить тотем и табу, голод, душевный страх, половую любовь, искусство, войну, практику жертвоприношений, веру и опыт.

Чем-то совершенно иным по идее и развитию оказывается строго оформленная