Читать «Не только о Хармсе. От Ивана Баркова до Александра Кондратова» онлайн

Валерий Николаевич Сажин

Страница 64 из 97

устроили подальше от глаз властей бухгалтером на кировоканскую (Армения) трикотажную фабрику, но через два года она была обнаружена и выслана на спецпоселение, поэтому даже пребывание матери в 1947 году на его свадьбе Окуджава впоследствии в своих воспоминаниях как бы вычитал из жизни, всегда называя датой возвращения матери из лагеря и своего воссоединения с ней год 1956-й[621]. Но в его стихах, с первых публикаций (1954) до последних (1997), мама — постоянный персонаж, адресат и собеседник: «На Россию — одна моя мама» («Настоящих людей так немного…»); «две матери, которым верю слепо» («Магическое „два“. Его высоты…»)[622]; «Я думал: а вдруг это мама?» («Я маленький, горло в ангине…»); «Собрался к маме — умерла…»; «Мама меня от беды берегла» («К старости косточки стали болеть…»); «тревожный шепот мамы» («В альбом») и множество других — всего около двадцати пяти таких упоминаний. Матери Окуджава посвятил также следующую после «Островов» книгу «Веселый барабанщик» («Другу моему, маме», 1964) и вышедшую на другой год после ее смерти книгу «Стихотворения» (1984). Но, подобно «Сентиментальному маршу», в котором после реабилитации репрессированных коммунистов появился не названный впрямую его отец-комиссар, примерно тогда же и так же анонимно у Окуджавы возник еще один облик матери — «комсомольской богини» («Песенка о комсомольской богине»). И точно так же в нем «партийное» через рефрен «Ах, это, братцы, о другом!» выводилось в интимно-лирическое[623].

В калейдоскопе перемещений Окуджавы в его довоенном детстве: Москва — Тифлис — Москва — Нижний Тагил — Москва — Тифлис — единственным устойчивым, всегда непременно присутствовавшим местом был двор[624]. Поэтому, когда детские впечатления стали выявляться в стихах, двор у Окуджавы оказался центром мира: «Во дворе, где каждый вечер всё играла радиола» («Король»); «Как тесно рыболову во дворе» («Есть разные красивые слова…»); «Арбатский дворик»; «Туапсинский дворик — игрушечный такой» («Рай»); «Как наш двор ни обижали — он в классической поре…»; «Мы явились на свет из-под палки / чтоб воспеть городские дворы» («Мы — романтики старой закалки…») и так далее (всего более тридцати подобных примеров). Легко заметить, что, впервые появившись в «Короле», этот мотив станет одним из постоянных у Окуджавы на всем протяжении 1950–1960-х годов и сохранится вплоть до 1990-х. Причем в нем с самого начала равноправно присутствуют дворы тифлисские, московские, туапсинские: это вообще все пространство жизни, родной дом или по-детски понимаемый рай — и лишь благодаря популярным песням к середине 1960-х годов Окуджава станет идентифицироваться как поэт исключительно арбатских дворов, и он, в свою очередь, новыми стихами 1980-х будет упрочивать эту репутацию[625].

После ареста матери Булат с младшим братом Виктором жил в Москве у бабушки, но, по собственной характеристике, «обремененный дворовыми заботами» «совсем отбился от рук»[626] и был отправлен к тете в Тбилиси (так стал называться с 1936 года Тифлис). К началу войны ему едва исполнилось семнадцать лет. «Старшеклассники Булат Окуджава, Жора Минасян и многие другие с раннего утра и до начала занятий пропадали в военкомате, настаивая на том, чтобы их направили на фронт, — вспоминала учительница 101-й тбилисской школы. — А когда им отказали, мол, малы, еще не по возрасту, они вместе с Норой Калатозишвили и другими организовали агитхудожественную бригаду и выступали перед ранеными в госпиталях. <…> И всё же Булату Окуджаве и Георгию Минасяну удалось вырваться на фронт. Мы гордились ими»[627]. Когда в 1982 году очередной интервьюер попросил Окуджаву назвать самый несчастный день его жизни, он ответил: «Это когда я попал на фронт и как-то вдруг сразу в одночасье понял, какая это кровавая трагедия — война»[628]. Дело было не только в разрушении детского представления о войне и своем патриотическом долге[629], не просто в ранениях[630] и чудовищно неумелых военных действиях[631]. Дело было в потрясшем его сознании своей теперь уже абсолютной беззащитности (после исчезновения родителей еще было прибежище — многочисленные родственники), сознании того, что он — в буквальном смысле слова брошенный на произвол беспощадной судьбы беззащитный ребенок: «На фронте я понял свою слабость и убедился, что хотя многое зависит от стараний и воли человека, человек зависит все-таки от объективных обстоятельств, которые вынуждают его страдать и лишают его счастья, а порой — и жизни»[632]. Это был самый настоящий физиологический страх (ужас). Потеря родителей не могла не вызывать подобных эмоций у подростка, но тогда подоспела спасительная поддержка: «Я, красный мальчик, пребывал в крайнем отчаянии, пока моя тетка, чтобы облегчить мои страдания, не поведала мне шепотом, что мои родители на самом деле тайно отправлены на Запад для выполнения особых партийных поручений, а их арест — просто необходимый камуфляж. Я был спасен, лишний раз получив подтверждение, что наши славные чекисты не ошибаются»[633]. Здесь, на войне, спасения не только что не от кого было ожидать — каждый час грозил уничтожением, и именно так сознавал себя на войне Окуджава. Когда он впервые воспроизведет свой тогдашний облик в повести «Будь здоров, школяр» (писалась в августе 1960 (в первой публикации опечатка: 1860[634]) — феврале 1961), главной его характеристикой станет субтильность и тонконогость[635], и эти инфантильные признаки утвердятся в стихах Окуджавы на всем протяжении 1960–1980-х годов как сигнал мотива слабости и беззащитности (или беды): «Худосочные дети Арбата» («Мы приедем туда, приедем…»); «худосочные их сыновья» («Времена»); «Если б я был мальчишкой тонконогим» («О дроздах»); «Нас, тонконогих, и нас, длинношеих, нелепых, очкастых» («Летняя бабочка вдруг закружилась над лампой полночной…»); «и на гордых тонких ножках семеню в святую даль» («Взяться за руки не я ли призывал вас, господа?..») — всего более десяти текстов с этим мотивом[636]. Поэтому начальный стих одной из самых знаменитых впоследствии песен Окуджавы: «Ах, война, что ж ты сделала, подлая», — в сущности, крик обиды ребенка, размазывающего по лицу слезы и не имеющего сил отомстить обидчику[637]. Когда в начале 1950-х годов Окуджава начнет печататься, большинство стихотворений о войне (по сути — антивоенных), особенно обильно насытивших его поэтический репертуар до середины 1960-х годов (но появлявшихся потом на всем протяжении творчества), станут частным случаем стихов о детстве[638]. При этом Окуджава почти с самого начала обозначил меру своей готовности к беспощадному самоанализу, сделав сюжетом стихотворения «Первый день на передовой» малодушие и страх смерти (пусть в форме солдатского сна).

Примечательно, что ответ на вопрос-антипод — о самом счастливом дне своей жизни