Читать «Империя Дягилева. Как русский балет покорил мир» онлайн

Руперт Кристиансен

Страница 44 из 99

Запад хлынул поток белой эмиграции, что позволило восполнить ряды труппы соплеменниками. Одним из них оказался композитор-вундеркинд Сергей Прокофьев, получивший от Дягилева заказ еще в 1914 году, когда ему было двадцать три года, и теперь готовый завершить начатое; другим был старый друг по кружку невских пиквикианцев, галантный и исполнительный Вальтер Нувель. Дягилев охотно нанял его на должность администратора труппы, и он оставался верен импресарио до последних дней его жизни. Но еще более близкие профессиональные отношения сложатся у Дягилева с другим из неожиданно прибывших — семнадцатилетним худощавым красавцем по имени Борис Евгеньевич Кохно[238].

Кохно родился в 1904 году в семье полковника гусарского полка царской армии и во время волнений 1917 года вместе с матерью бежал из Москвы через Украину, где познакомился с польским композитором Каролем Шимановским, который неистово увлекся юношей. Переехав в Париж в 1920 году, Кохно сошелся с притягательной богемной парой, Сергеем и Верой Судейкиными. Она была актрисой и впоследствии стала второй женой Стравинского, он — средней руки художником и другом Дягилева со времен «Мира искусства», создававшим сценографию к неудачному балету «Трагедия Саломеи» 1913 года. Он познакомился с Борисом, а потом свел их с Дягилевым, решив, что от этого всем станет только лучше. Это был ловкий ход.

Необыкновенно амбициозный и не по годам образованный, Кохно с его возвышенными устремлениями был готов ко всему. Судейкин тщательно готовил юношу к знакомству, наставляя его в том, о чем можно говорить, а о чем нельзя, и даже разыграл собеседование, изображая импресарио. Такие приготовления оказались излишни: Кохно много читал про «Русский балет» и даже видел Соколову в «Весне священной» в парижском сезоне 1920 года. Он знал, как произвести приятное впечатление и продемонстрировать свою доступность. Когда Кохно появился на подстроенной Судейкиным встрече, Дягилев был настолько очарован и восхищен им, что тут же предложил ему должность своего личного секретаря.

Кохно поинтересовался, какие у него будут обязанности. «Секретарь должен знать, как стать незаменимым», — услышал он в ответ и впредь неукоснительно следовал этому афоризму[239]. Он никому вокруг не нравился, но неизменно присутствовал где-нибудь рядом: утонченно вежливый, неуловимо женственный, он смешивался с толпой, стоял за спинами, пристраивался и прислушивался, лицемерный хитрец, страж ворот с обескураживающей манерой говорить, прикрыв наполовину глаза, не просто незаменимый — вездесущий.

Дягилев не назначил ему жалованья, но оплачивал все расходы, покупал ему шикарную одежду и ограничивал в курении, выдавая по шесть сигарет на день. Если физические отношения между ними когда-нибудь и выходили за пределы платонических, то эта связь очень быстро угасла. Ходили слухи, что при первой же встрече Дягилев попросил Кохно раздеться. «Слишком волосатый!» — пренебрежительно заявил он, взглянув на обнаженного юношу, и больше не проявлял интереса к его телу[240]. Кроме того, как проницательно заметил Ричард Бакл, сдерживающим обстоятельством могло служить и то, что они оба принадлежали к одному социальному классу[241]. Несмотря на это, между ними возникла платоническая привязанность, нашедшая выражение в их письмах. Мясин будоражил Дягилева своей энергией и творческими порывами, подвижным как ртуть умом и безграничной восприимчивостью; созерцательный интеллектуал Кохно, склонный держать мысли при себе, напротив, сдерживал его и успокаивал.

Несмотря на такое пополнение, возникший с уходом Мясина вакуум никуда не исчез, и новые постановки 1921 года ставились без какого-либо общего видения хореографии.

Для «Квадро фламенко» Дягилев ловко воспользовался привычкой испанцев к импровизации, которая когда-то погубила Феликса, и, наняв группу крестьян, цыган и простолюдинов, дал им полную свободу и позволил впадать в раж под звуки гитар и кастаньет в окружении декораций, созданных Пикассо по мотивам отвергнутых эскизов к «Пульчинелле». Ансамбль, составленный на веселом, хаотичном просмотре в Севилье, включал в себя восхитительную красавицу Марию Дальбайсин, прыткую карлицу по имени Габриэлита и безногого Матео, который выезжал из-за кулис на тележке и танцевал на обутых в кожаные чехлы культях. При том что концепция спектакля звучит очень просто, его постановка обернулась нескончаемой головной болью. Исполнителей нельзя было ни усмирить, ни дисциплинировать, а их ожидания по поводу славы и денег оказались обмануты. В силу своей безграмотности они с подозрением относились к любому упоминанию о контракте; вместо этого они выдвигали все новые и новые финансовые запросы и требовали взять с собой на гастроли сестер, кузин и тетушек. Впрочем, им самим тоже не хватало единства: крайне чувствительные к каждому мимолетному слуху и неистово тщеславные, они нападали друг на друга в пьяном гневе, размахивая руками, негодуя и угрожая. И хотя устоять перед подлинностью их необузданной бравады было сложно, кое-кто из чопорной публики в партере краснел от ужаса при виде испанок с их привычкой в ответ на овации хвататься за грудь руками и трясти ею перед зрителями.

Еще одной новинкой сезона стал балет «Шут» (Chout), поставленный по мотивам русских народных сказок и отличавшийся, по словам молодого поклонника «Русского балета» Сирила Бомонта, «витиеватым русским юмором» с описанием проделок плутоватых шутов. Этот балет, который правильнее было бы назвать фарсом в форме пантомимы, на скорую руку поставили гражданский муж Наталии Гончаровой, Михаил Ларионов, и его помощники. Насыщенное карикатурной жестокостью действие воспринималось как нечто инфантильное и не очень забавное, но агрессивные кубистические декорации Ларионова («столь яркие и ослепительные, что даже смотреть на сцену было больно», писал Бомонт[242]) и электризующая музыка молодого Прокофьева вызывали у публики восторг и изумление. Исключение составлял разве что влиятельный и почтенный критик Эрнест Ньюмен из The Sunday Times, чьи настойчивые ироничные замечания в сторону русских композиторов новой школы в конце концов вынудили Дягилева написать ему в ответ язвительное письмо:

Путешествуя по всему свету, я никогда не читал такие «устаревшие» статьи, в которых высказывались бы столь «провинциальные» идеи, как те, что принадлежат Ньюмену. Какой урок для такого милого человека! У него седые волосы, и не стоит заставлять его краснеть под взрывы смеха молодежи всего мира. Бедный старый друг, несите с достоинством свой возраст и не становитесь в ряды тех, кто вызывал смех, освистывая «Кармен», полотна Мане или поэзию Малларме[243].

То, что произошло следом, казалось, сводит на нет претензию на звание флагмана всего нового, обнаруживая любопытное противоречие последней фазы существования «Русского балета» Дягилева: погоню за модным и современным в противовес ретроградному увлечению придворной культурой времен Людовика XIV.

Успех зрелищной ориенталистcкой музыкальной комедии «Чу-Чин-Чоу», с конца войны каждый вечер собиравшей полные залы в лондонском Вест-Энде, произвел сильное впечатление на Дягилева. Почему бы не