Читать «Вальс оставь для меня. Собрание сочинений» онлайн

Зельда Фицджеральд

Страница 25 из 109

видите, немноголюдно, однако мы стараемся жить весело. Мое заведение почтет за честь, если после купания вы заглянете к нам на американский коктейль.

Дэвид удивился. Он не ожидал, что их встретит приветственный комитет. Создавалось впечатление, что их семья выдержала проверку и заслужила членство в каком-то клубе.

– С удовольствием, – торопливо заверил он. – Нас пропустят?

– Да, просто заходите и все. Для друзей я мсье Жан! Но вы должны познакомиться и с другими, среди них есть милейшие люди.

Он задумчиво улыбнулся и растворился в сверкающем утреннем воздухе.

– Что-то я никого не вижу, – оглядевшись, сказала Алабама.

– Быть может, они прямо у него живут – в бутылках. Он и сам смахивает на джинна, с него станется. Скоро узнаем.

С пляжа донесся свирепый голос няни, недовольной джином и джинном: она звала Бонни.

– Сказано тебе: нельзя! Сказано тебе: нельзя! Сказано тебе: нельзя!

Девочка бежала к самой кромке воды.

– Я ее догоню, няня.

Чета Найтов бросилась в синеву следом за дочерью.

– Тебе надо бы попробовать себя в качестве моряка, – предложила Алабама.

– Но я сейчас Агамемнон[46], – возразил Дэвид.

– А я маленькая рыбка, – объявила Бонни. – Волшебная рыбка – это я!

– Очень хорошо. Ладно, поиграй тут, если хочешь. О господи! Как прекрасно ощущать, что все тревоги позади и теперь жизнь пойдет своим чередом!

– Великолепно, блестяще, чудненько! Но я хочу быть Агамемноном.

– Пожалуйста, будь рыбкой, как я, – попросила Бонни. – Рыбки лучше.

– Договорились. Отныне я – рыбка-Агамемнон. И умею плавать без рук, видишь?

– А как же ты будешь сразу двумя?

– Да вот как, доченька: я ведь ужасно умная и потому могу быть для себя целым миром, но мне больше нравится жить в папином.

– Алабама, морская вода замариновала тебе мозги.

– Ха! Тогда придется мне быть маринованной рыбкой по имени Агамемнон, а это еще труднее. Придется обходиться и без ног тоже, – с тайным умыслом добавила Алабама.

– Думаю, после коктейля эта задача упростится. Заходим.

После солнечного пляжа в зале было прохладно и сумеречно. В складках гардин таился приятный, какой-то мужской запах высохшей соленой воды. Из-за нарастающих волн уличного зноя бар тоже затрепетал, будто бы на время приютил у себя самые сильные морские ветра.

– Да, расчесок нынче нет, нет у нас расчесок[47], – пропела Алабама, разглядывая себя в заплесневевшем зеркале за стойкой бара.

Она виделась себе такой свежей, гладкой, соленой! И решила, что пробор с другой стороны будет смотреться более выигрышно. В сумеречной мутности древнего зеркала она различила очертания широкой спины в белом кителе французской авиации. Продемонстрировав по-французски галантную жестикуляцию, обращенную вначале к ней, потом к Дэвиду, зеркало затушевало эту пантомиму. Голова с золотой шевелюрой оттенка рождественской монеты настойчиво кивала, широкие бронзовые ладони хватали тропически густой воздух в тщетной надежде нащупать там нужные английские слова для передачи тонкого французского смысла. В попытке найти общий язык француз немного сутулил выпуклые плечи, аккуратные, сильные, жесткие. Достав из кармана маленькую красную расческу, он любезно кивнул Алабаме. Та встретилась взглядом с офицером и почувствовала себя взломщицей, которой хозяин дома неожиданно назвал сложный код своего сейфа. Ее будто бы застукали с поличным.

– Permettez?[48]

Она вытаращила глаза.

– Permettez, – настаивал он, – по-английски так и будет – «permettez», вы понимаете?

Офицер многословно и нечленораздельно говорил что-то на французском языке.

– Нет понимать, – сказала Алабама.

– Oui[49] понимать, – изрек он свысока. – Permettez?

Он поклонился и поцеловал Алабаме руку. Трагически серьезная, виноватая улыбка осветила его золотистое лицо; он стал похож на обаятельного подростка, вынужденного спонтанно выступить на публике с некой сценкой, которую долго репетировал в одиночестве. В жестах и его, и Алабамы сквозила нарочитость, словно они разыгрывали спектакль для находящихся в отдалении смутных призраков самих себя.

– Я не микроб, – зачем-то произнес он.

– Oui, понятно… То есть это очевидно.

– Regardez![50]

Мужчина энергично провел по волосам расческой, чтобы продемонстрировать ее назначение.

– С удовольствием воспользуюсь. – Алабама в сомнении посмотрела на Дэвида.

– Мадам, – прогудел мсье Жан, – это лейтенант французской авиации Жак Шевр-Фей. Он совершенно безобиден; а это его друзья: лейтенант Полетт с супругой, лейтенант Белландо, лейтенант Монтагю, он корсиканец, как вы сами видите… и еще вот там – Рене и Бобби из Сен-Рафаэля, очень милые юноши.

Закопченные красные лампы, алжирские циновки, поглощающие дневной свет, запахи рассола и ладана придавали Жанову «Пляжу» вид тайного убежища: то ли опиумного притона, то ли пиратского логова. По стенам были развешаны турецкие сабли, в темных углах сияли начищенные медные подносы, водруженные на африканские барабаны; инкрустированные перламутром столики аккумулировали искусственные сумерки, как слои пыли.

С небрежным буйством вожака стаи Жак перемещал с места на место свое поджарое тело. Под прикрытием его ослепительной экстравагантности тянулась свита: тучный и сальный Белландо, деливший жилище с Жаком и воспитанный в уличных драках Черногории; корсиканец – мрачный романтик, сосредоточенный на своем отчаянии: он так низко летал над пляжем в надежде свести счеты с жизнью, что купальщики могли бы дотронуться до крыла его самолета; рослый, безупречный Полетт, с которого не спускала глаз жена, будто сошедшая с портрета Мари Лорансен[51]. Рене и Бобби, неудержимо выпирая из белых пляжных костюмов, беседовали полунамеками в стиле Артюра Рембо[52]. Бобби вечно хмурился, страдал плоскостопием и шагал бесшумно, как дворецкий. Годами старше остальных, он участвовал в войне, и в его серых глазах была тоскливая пустота, как в тот приснопамятный год – во взрыхленных окрестностях Вердена. Рене запечатлевал на холсте омытый дождями солнечный свет, заимствуя у переменчивого моря его огни. Художник Рене родился в семье адвоката-провансальца. Его карие глаза горели холодным огнем, как у юношей Тинторетто[53]. Над дешевым патефоном украдкой пускала слезу жена шоколадного фабриканта из Эльзаса, громогласно расхваливая свою дочь Рафаэль, которую до черноты сжигала изнутри неотступная память о своем южном и весьма сентиментальном происхождении. Тугие белые кудряшки двух полуамериканок в возрасте слегка за двадцать, разрывавшихся между французским любопытством и англосаксонской осторожностью, парили в полутьме, словно деталь ренессансного фриза с изображением херувимчиков.

Художественное чутье Дэвида встрепенулось, резко подстегнутое варварскими контрастами средиземноморских предрассветных часов.

– А теперь я угощаю, но это будет какой-нибудь портвейн, так как у меня, видите ли, нет денег.

Дабы разъяснить всем присутствующим этот широкий жест, Жак дополнял свои велеречивые попытки изъясняться по-английски множеством доступных ему драматических эффектов.

– Как по-твоему: он и вправду бог? – шепнула Алабама Дэвиду. – Между прочим, он похож на тебя… хотя сам пронизан Солнцем, а ты – дитя Луны.

Лейтенант ни на шаг не отходил от Алабамы и бережно ощупывал каждый предмет, к