Читать «Вальс оставь для меня. Собрание сочинений» онлайн
Зельда Фицджеральд
Страница 36 из 109
Когда Алабама попыталась встать, она почувствовала, что являет собой комок нервов, являет собой чудовище, являет собой средоточие всего отвратного.
– Я больше не могу! – крикнула она еще не совсем проснувшемуся Дэвиду. – Не хочу спать с мужчинами, не хочу изображать их женщин, у меня больше нет сил!
– Потише, Алабама, у меня голова раскалывается, – взмолился Дэвид.
– Не затыкай мне рот! На ланч я не поеду! Сейчас отосплюсь – и поеду в студию.
Глаза ее сверкали опасным огнем фанатичной решимости. Под скулами появились белые треугольники, а на шее проступили голубые жилы. От кожи пахло слежавшейся пудрой, не смытой со вчерашнего вечера.
– Ты же не будешь спать сидя?
– Я буду поступать, как захочу, – отрезала она, – во всем! Захочу – буду спать и бодрствовать одновременно!
Любовь Дэвида к простоте была слишком сложным чувством, непостижимым для простого человека. Но оно спасало его от множества споров.
– Ладно, – сказал он. – Я тебе помогу.
У тех, кто пережил войну, есть полюбившаяся всем история о бойцах Иностранного легиона, которые устроили бал на просторах Вердена, где танцевали с трупами. Алабама продолжала пить отравленное зелье развлечений, впадая в забытье за пиршественным столом и по-прежнему стремясь к волшебной, гламурной жизни; но в какой-то момент она почувствовала, что ритм этой жизни напоминает фантомный пульс в ампутированной ноге и отмечен тем же зловещим духом.
Женщины иногда смиряются с тем, что обречены быть вечными жертвами преследования; эта непреложная истина даже самых утонченных из них превращает порой в грубых крестьянок. У Дэвида, в отличие от Алабамы, житейская мудрость была столь глубока и абсолютна, что сверкала ярко и гармонично сквозь хаос той эпохи.
– Бедная девочка, – сказал Дэвид, – я понимаю. Наверно, это ужасно, если постоянно чего-то ждешь, а чего – неизвестно.
– Ах, заткнись! – выпалила неблагодарная Алабама. И долго лежала молча. – Дэвид, – вдруг позвала она.
– Что?
– Я собираюсь стать знаменитой танцовщицей, не менее знаменитой, чем голубые жилки на белом мраморе мисс Гиббс.
– Да, дорогая, – безучастно отозвался Дэвид.
Часть третья
I
Высокие параболы Шумана падали в узкий кирпичный двор и разлетались, ударившись о красные стены, с громыхающим, нарастающим шумом. Алабама шла по грязному коридору за сценой мюзик-холла «Олимпия». В сером сумраке на двери с облупленной золотой звездой выцветало имя Ракель Меллер[99]; доступ к лестнице затрудняло имущество труппы акробатов. Алабама одолела семь маршей стертых, старых, выщербленных ступеней, грозивших уже не одному поколению танцовщиков, и отворила дверь в студию. При льющемся через стеклянную крышу дневном свете чисто вымытый пол и стены цвета голубой гортензии напоминали парящую в небе гондолу воздушного шара. В просторной студии сразу чувствовалось, что тут тяжело трудятся и строят заоблачные планы, волнуются, подчиняются дисциплине и ко всему относятся с полной серьезностью. В центре мускулистая девушка наматывала пространство на твердое выставленное вперед бедро. Она крутилась и крутилась, а потом, замедлив головокружительную спираль до легкого покачивания, остановилась, застыв на миг в непристойной позе. После она неловкой походкой направилась к Алабаме.
– У меня в три часа урок с мадам, – на французском сказала ей Алабама. – По рекомендации.
– Она скоро будет, – отозвалась танцовщица не без насмешки в голосе. – Успеешь подготовиться?
Алабама не могла понять: то ли этой девушке вообще свойственно насмехаться над всем миром, то ли насмехается она над Алабамой или же над собой.
– Давно танцуешь? – спросила та.
– Нет. Сегодня первый урок.
– Что ж, мы все когда-то начинали, – примирительно проговорила танцовщица.
Сделав еще три-четыре фуэте, она закончила разговоры.
– Сюда, – указала она, демонстрируя отсутствие интереса к новенькой.
А после проводила ее в раздевалку.
Вдоль стен раздевалки остывали длинные ноги и жесткие ступни из плоти и крови; здесь же сушились заскорузлые от пота черные трико, подобные зрительным образам решительных мелодий Прокофьева и Соге, Пуленка и Фальи. Из-под краев небольшого полотенца яркой, взрывной гвоздикой выбивалась балетная пачка. В углу, за выцветшей серой занавеской, мадам держала белую блузу и плиссированную юбку. В раздевалке все говорило о тяжелой работе. Полячка с волосами как кухонная мочалка из медной проволоки и с багровой, будто у гнома, физиономией склонилась над соломенным сундуком, разбирая рваные ноты и ветхие балетные пачки. На лампе болтались стертые пуанты. Переворачивая страницы потрепанного альбома Бетховена, полячка обнаружила выцветший фотоснимок.
– Думаю, это ее мать, – сказала она танцовщице.
Танцовщица с властным видом солистки разглядывала фото, запечатлевшее балерину.
– А я думаю, ma chère[100] Стелла, что здесь сама мадам в молодости. Я возьму это себе! – с властным, почти безудержным смехом заявила она – центральная фигура этой студии.
– Нет уж, Арьенна Жаннере! Портрет останется у меня.
– Можно взглянуть? – попросила Алабама.
– Точно говорю: это мадам.
Пренебрежительно пожав плечами, Арьенна передала фотографию Алабаме. В ее движениях не было плавности. А в интервалах между спазматическими вибрациями, которые предопределяли очередной катаклизм перемещения ее тела в пространстве, она оставалась совершенно неподвижной.
Глаза у женщины на фотографии были круглыми, печальными, русскими, а явное осознание чар своей прозрачной, драматической красоты придавало ее лицу выражение властной решимости, словно эти нежные черты соединяла воедино духовная сила. Лоб пересекала широкая металлическая полоса, как у древнеримского возничего. Кисти рук она, позируя фотографу, в порядке эксперимента положила себе на плечи.
– Ну не прекрасна ли? – спросила Стелла.
– Что-то в ней есть от американки, – ответила Алабама.
Женщина смутно напомнила ей Джоан; в сестре была такая же прозрачность, которая слепящим сиянием русской зимы проступала на лице при фотосъемке. Наверное, этот же слепящий жар летнего солнца придавал и Джоан такой мерцающий свет.
Девушка быстро обернулась, заслышав усталые нерешительные шаги.
– Где ты раскопала это старое фото?
От нахлынувших чувств у нее дрогнул голос, отчего можно было подумать, что она извиняется. Мадам улыбнулась. Не то чтобы она была лишена чувства юмора, с юмором у нее было неплохо, но на бледном непроницаемом лице не отражались никакие эмоции.
– В Бетховене.
– Когда-то, – без лишних слов начала мадам, – я выключала у себя дома свет и играла Бетховена. Моя гостиная в Петрограде была отделана в желтых тонах, и в ней всегда было много цветов. В ту пору я себе говорила: «Я слишком счастлива. Это не может длиться вечно».
Словно