Читать «Сторож брату своему» онлайн
Леонид Израилевич Лиходеев
Страница 145 из 182
Иванов слушал, удивляясь самому себе, как будто слова Дроботова не касались ни его, ни Варвары, как будто говорены они были о ком-то другом. От этих слов нужно было испытывать страх, но Иванов не испытывал страха. Он почему-то снова вспомнил инвалида: будем жить как люди, а не как колхозники.
— Никанор Тимофеевич, — сказал Иванов, прилично переждав паузу, — там актерам дают пшено и капусту.
Дроботов встал:
— Непорядок… Иди, Иван Егорыч, думай… А я им покажу, как относиться к работникам культуры! Я их сюда на ковер вызову, сволочей!
* * *
А как же доклад? Помесь блуда с молитвой, помесь блуда с молитвой — так товарищ Жданов назвал стихи Ахматовой. Иванов отметил, что оценка весьма остроумна, и удивился, что Жданов столь остроумен.
И вдруг Иванов поймал себя на том, что не Жданов так складно придумал, не Жданов. А какой-то человек, начитанный, может быть, наизусть знающий стихи Ахматовой, знающий им истинную цену и предающий их. Потому что складно оболгать может только прохвост.
А доклад — черт с ним! Не будет доклада и — будь что будет.
Иванов пришел домой — с кухни тянуло капустой. Он постучал Родионову:
— Вениамин Александрович! Выпить у тебя есть?
— Чего это?
— А так!
* * *
Театр вернулся. Но — без Варвары. Потому что Варвара покончила с собой. На станции (когда ждали поезда в город) она подошла к электросварщику, отвлекла его и схватилась за электрод и рельсу. Она была пьяна.
Иванов лежал, не чувствуя саднящую (будто содрана кожа) боль затвердевшего горла и тяжелых, лениво бухающих ударов сердца. Он лежал долго, может быть, день, может быть, больше, лежал не шевелясь. От глаза до уха пощипывала висок соль, и ухо было влажным, а он ничего не мог — ни подняться, ни вытереть слезы.
Родионов заходил, принес что-то, положил на стол:
— Иван… Может, доктора?..
— Иди, Веня, иди… Я сейчас встану…
Но он не вставал.
В дверь поскреблись:
— Можно?..
— Войдите, — сказал Иванов, не зная зачем, не зная кому.
— Если я войду, — весело сказал женский голос, — вы перестанете меня уважать.
Иванов не ответил. Влага тепло заструилась из глаза. Веселый голос продолжал:
— Может, вам карточки отоварить?
Иванов не ответил.
К утру он стал приходить в себя, но все еще лежал. Глаза высохли. Иванов посмотрел на часы — было девять, надо в обком, надо вставать, что-то надо делать. А что?
Вошел Родионов:
— Никанор спрашивал… Я сказал — грипп… Ничего не знаю, говорит…
— Я сейчас… Я сейчас…
Он явился к Дроботову как в полусне. У Дроботова были люди, но, увидев Иванова, он всех отпустил («все свободны»), Иванов сел без спросу — ноги плохо держали.
Дроботов не садился. Походил, посмотрел в балконную дверь, сказал, наконец:
— Пиши объяснительную… Прокурор ход делу дает… Сварщика не будем брать — специалистов не хватает… Доведена до самоубийства работником обкома… Я ему покажу! Отсиделся, сволочь… Пиши объяснительную: пила и в пьяном виде, случайно электротоком… А сварщика, действительно, не надо…
Иванов не понимал, что говорит Дроботов. А когда стал понимать, почувствовал, что в глазах темнеет, сердце не бьется и он сейчас свалится. Непонятно, каким усилием он превозмог себя (голову обдало изнутри горячим), вскочил и закричал:
— Никанор Тимофеевич! Вы говорите ужасные вещи! Вы говорите ужасные вещи!
Дроботов, не успев отшатнуться от крика, заорал немедленно:
— Что мы говорим, мы сами знаем!
Зазудели стекла, и зуд этот успокоил Дроботова. Он погладил стекло, подошел к столу, сел. Иванов тоже сел, упершись локтями в колени, голова в ладонях, сказал тихо-тихо:
— Никанор Тимофеевич… Я никогда не встречал такой женщины… Никогда… И — не встречу…
Дроботов молчал. Иванов тоже молчал. Тихо сделалось в кабинете.
— Никанор Тимофеевич… Я в Москву уеду…
Дроботов устало поднял голову:
— Давай… Толку с тебя чуть…
Они встретятся через четырнадцать лет.
Сорок седьмой год
139
Он не видел Варвару мертвой, и когда он думал о ней, память предъявляла ему знакомые лица, забеленные смертью. Он считал, что виноват и вину нельзя превозмочь.
Иванов явился на Молчановку, поднялся по забытой лестнице и вдруг остановился: две ступени были заменены, заменена и площадка. Должно быть, дом бомбили, Юлия Семеновна не написала ему об этом. Дверь в квартиру была обита черной клеенкой, как чужая. Иванов подумал: кто же ему откроет? Он не сообщил, что едет, и за дверью не знают, что он здесь. На двери, на клеенке привернут был стертый, бронзовый звонок: баранчик на кругляшке с литой надписью по ободку: «Прошу повернуть». Звонок этот иногда заедал. Карл Краузе чинил его, оказывается, бегунок срывался с шестеренки и не звонил обратным ходом пружины. Иванов смотрел на кругляшку, как будто не понимал, что с ней делать, а на самом деле — понимал, но тянул время. И вдруг дверь открылась сама, открылась резко, нетерпеливо.
В двери стояла Настя.
Настя была в незнакомом меховом капоре, в незнакомой толстой одежде, и лицо ее было незнакомо, но Иванов понял — Настя!
Она же увидела длинного незнакомого человека в шинели без погон, в сизой ушанке и поняла — Иван.
— Ва-ни-чка! — закричала Настя, закричала как от боли. — Ва-нич-ка! — и бросилась к нему, как спасать.
Иванов почувствовал, что сердце остановилось — как тогда, в кабинете у Дроботова, почувствовал, что сейчас свалится и надо что-то делать, превозмочь темень в глазах, ударяющую в нос свинцовую тяжесть головы, он качнулся и вдруг ощутил что-то горячее, живое, хлынувшее в голову.
— Ва-нич-ка!
Они стояли у открытой двери, неуклюже обнявшись, и плакали оба, плакали, как в детстве. Потом они оказались в передней и сели на старый сундук, все так же неуклюже обнимаясь и не находя сил избавиться от тихого виноватого плача, струившего слезы и не дававшего вздохнуть.
И вдруг Настя вскочила — будто и не плакала:
— Ваничка! Сейчас я тебя буду кормить! А я к Сереженьке собиралась! Ихний садик вывезли на дачу! Ну, ничего — завтра поеду! Такой хороший садик у них!
Она говорила радостно, будто ее сын был радостью и для Иванова.
* * *
Но Настин сын не был радостью для Иванова, и не потому, что это был не его сын, а потому, что маленький этот мальчик явился в его, Иванова,