Читать «Общие места. Мифология повседневной жизни» онлайн
Светлана Юрьевна Бойм
Страница 25 из 68
Флигель был не велик, не богат, но расположение комнат, мебель, все указывало на иное понятие об удобствах жизни… Я походил по комнатам, и мне показалось, что я после долгого скитанья снова встретил человеческое жилье, un chez-soi, а не нумер, не людское стойло105.
Не случайно выражение «un chez-soi» (фр. «у себя дома») остается по-французски. «Удобства жизни», тесно связанные с понятием «человеческого и личного достоинства», к которым писатель стремится в повседневной жизни, не переводятся на русский язык философии и оказываются несовместимы с душевными поисками. Как бы забывая свое собственное стремление к «человеческому жилью», Герцен тем не менее выносит приговор мещанским идеалам Запада – стремлению к собственности, личному успеху, маленькому семейному счастью – всего через несколько страниц после своего собственного признания в ностальгии по личному пространству.
За двадцать лет до изгнания Герцена из России Петр Чаадаев, философ, путешественник и «внутренний эмигрант», развивает теорию, что бездомность и сиротство – две фундаментальные черты русской судьбы:
Взгляните вокруг себя. Не кажется ли, что всем нам не сидится на месте? Мы все имеем вид путешественников. Ни у кого нет определенной сферы существования, ни для кого не выработано хороших привычек, ни для чего нет правил, нет даже домашнего очага… В своих домах мы как будто на постое, в семье имеем вид чужестранцев, в городах кажемся кочевниками, и даже больше, нежели те кочевники, которые пасут свои стада в наших степях, ибо они сильнее привязаны к своим пустыням, чем мы к нашим городам… Мы же, придя в мир подобно незаконным детям, без наследства, без связи с людьми, жившими на земле раньше нас, мы не храним в наших сердцах ничего из тех уроков, которые предшествовали нашему собственному существованию106.
Не случайно Осип Мандельштам назвал Чаадаева одним из первых частных людей в России, прибегая к взятому в кавычки французскому слову «privatier» для характеристики Чаадаева107. Только человек, приехавший с Запада и познавший иное отношение к личному пространству и к исторической традиции, мог увидеть российское сиротство. Это письмо Чаадаева перекликается с мыслями некоторых других путешественников с Запада, например Бональда, который рассматривал русский характер как кочевой и даже сравнивал русские дома со скифскими колесницами. Русский дом – это колесница без колес108. (Столетием позже Эль Лисицкий сравнит советский дом с идеальным чемоданом. Советский человек в представлении конструктивистов должен был быть не приобретателем, а изобретателем, путешествующим по жизни налегке.) Чаадаева объявили сумасшедшим по возвращении на родину, превратив его тем самым из философа европейского типа в русского юродивого. Чаадаевское «сумасшествие» сделало его более приемлемым для российской интеллигенции. Чаадаевские размышления потрясли современников и заложили основу для новых философских поисков русского семейного очага и сообщества. То, что Чаадаев описал как отсутствие корней, дома и законодательной культуры, было истолковано философами-славянофилами Иваном Киреевским и Алексеем Хомяковым как высокая историческая миссия России. Русская «бездомность» выступала как иной вид сообщности, основанной на свободе и любви, а не на индивидуализме. Славянофилы отвергали при этом чаадаевскую социальную критику. Их свободное сообщество, разделявшее российский дух бездомности, прекрасно сосуществовало с абсолютной монархией и гражданским бесправием. Сам Чаадаев, однако, с большим презрением относился к мысли о русском национальном превосходстве, которое он отрицал. Он писал в ответном письме Хомякову:
Нет, тысячу раз нет – не так мы в молодости любили нашу родину. Мы хотели ее благоденствия, мы желали ей хороших учреждений и подчас осмеливались даже желать ей, если возможно, несколько больше свободы. <…> но мы не считали ее ни самой могущественной, ни самой счастливой страной в мире. Нам и на мысль не приходило, что Россия олицетворяла собою некий отвлеченный принцип <…> чтобы на ней лежала нарочитая миссия вобрать в себя все славянские народности и этим путем совершить обновление рода человеческого109.
Славянофильский национализм был для него абстракцией, обманом и неправдой:
Слава богу, я всегда любил свое отечество в его интересах, а не в своих собственных. Слава богу, я ни стихами, ни прозой не содействовал совращению своего отечества с верного пути. Слава богу, я не принимал отвлеченных систем и теорий за благо своей родины110.
Само словосочетание «русская (или немецкая, испанская и др.) душа» поразило Чаадаева как нелепость и странное нововведение. Для человека, воспитанного эпохой Просвещения (даже если он находился к нему в определенной оппозиции, как Чаадаев), народ имел историю и традицию, но душа национальности не имела.
На рубеже XIX столетия историк Николай Карамзин заводит рассуждение о национальной гордости и российской истории, однако «бессмертная душа», которую он прославляет, – не русская, а всечеловеческая. В Европе и в России душа подвергается «национализации» только во второй половине столетия, не без помощи теоретиков немецкого романтизма Гердера и Шеллинга, истолкованных философами русской идеи очень неточно, но зато туманно и пламенно. Увлечение русской душой в сущности продолжает моду на рассуждения о немецком духе111. При этом у потомственной русской идеи зародился своеобразный эдипов комплекс в отношении к немецкому философскому предшественнику, с примесью ницшеанского иронического презрения (ressentiment). Впрочем, понятие русской души явилось продуктом культурной кооперации романтичных западных путешественников типа Бональда и маркиза де Вогюэ, искавших в России скифов и амазонок, и русских философов, приехавших из западных путешествий, обиженных на Европу, которая, как заморская красавица, обделила их вниманием. Однако не совсем правильно психологизировать русскую душу. Философы и писатели утверждали, что «психология» – явление западное. Русская литература XIX века славится на Западе своим утонченным психологизмом, который сами русские писатели часто ставили под сомнение. Например, Достоевский писал: «Меня называют психологом. Неверно. Я просто реалист в высшем смысле». Позже Михаил Бахтин сказал по этому поводу, что Достоевский видит в психологии «унижающее человека овеществление человеческой души»112. Не случайно слово «идиот», которое в Древней Греции употреблялось по отношению к частному лицу, преобразовалось в одноименном романе Достоевского. Герой его явился воплощением не умственной отсталости, не одинокого индивидуализма, но страданий и блужданий души. Русская душа – это Психея без психологии, внебрачная дочь немецкого романтического духа и русской литературы.
Отсутствие исторического сознания, отмеченное Чаадаевым, также