Читать «Том 3. Русская поэзия» онлайн

Михаил Леонович Гаспаров

Страница 239 из 360

(искупление, творчество), «Пою, когда гортань сыра, душа суха…» (творчество, первобытная песня, Кавказ), «Вооруженный зреньем узких ос…» (творчество), «Как дерево и медь Фаворского полет» (творчество, площадь с народом, история — «расширенный час», «с временем соседи»), «Я в львиный ров и в крепость погружен…» (страдание, творчество, первобытная песня). Тема пространства получает завершение в «Разрывы круглых бухт, и хрящ, и синева…»: отрешение от Крыма и Средиземноморья, приятие своей ссыльной участи, «вот все мои права». Тема времени в последний раз оживает в стихах о Тифлисе — былая тифлисская бедность служит общим знаменателем для поэта и Сталина. Самое близкое «Оде» стихотворение — «Обороняет сон мою донскую сонь…» (в автографе еще слитое с ней): здесь единственный раз прямо названы Москва и Кремль, графический образ Сталина (те же черты: «и бровь и голова Вместе с глазами полюбовно собраны») соседствует с образом народа («любопытные ковры людского говора»), а тема «рабу не быть рабом…» окрашивает и мотив бедности в стихах о Тифлисе, и мотив кавказской и океанийской инонародности («ста сорока народов чтя обычай») в «Пою, когда гортань…» и в «Я в львиный ров…».

На промежуток между первым и вторым полуциклом стихов, окружающих «Оду», приходится еще один важный документ — письмо к Ю. Н. Тынянову от 21 января 1937 года: «Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. Но последнее время я становлюсь понятен решительно всем. Это грозно. Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои сольются с ней, кое-что изменив в ее строении и составе». «Тень» — это образ из стихов тех же дней: во-первых, это человек, «который потерял себя» («Несчастлив тот, кого, как тень его, Пугает лай и ветер косит, И беден тот, кто, сам полуживой, У тени милостыню просит», 15–16 января); во-вторых, это его воспоминание или воображение, посещающее дальние места (он вспоминает Петербург, как Данте Флоренцию: «Так гранит зернистый тот Тень моя грызет очами… Или тень баклуши бьет И позевывает с вами, Иль шумит среди людей…», 21–22 января; к одному из этих «людей» он и пишет в этот день письмо). «Потерять себя» для Мандельштама всегда было страшней всего, поэтому он и настаивает с такой силой, что он «еще отбрасывает тень» (возможный подтекст — газелла «Барс» из «Раннего Сельвинского», 1929). Но почему именно в этот день? Видимо, около этого времени работа над «Одой» перешла какой-то решительный для Мандельштама рубеж: он уверился, что может внести в русскую поэзию что-то «важное» без «пустяков». Этим «важным» в эти дни для Мандельштама могла быть только сталинская тема: речь шла о том, чтобы слиться с русской поэзией в этой (главной!) ее теме, кое-что изменив в ее стиле, — писали о Сталине все, но так, как определилось к 21 января, не писал никто.

Далее, почему он пишет об этом именно Тынянову, с которым он никогда не был близок (хоть и немало разговаривал о нем с С. Рудаковым)? Оттого что сталинская «Ода» — ответ на концовку параграфа о Мандельштаме в «Промежутке» Тынянова (1924). Тынянов писал: «Характерно признание Мандельштама о себе: „<…> для племени чужого Ночные травы собирать“. Его работа — это работа почти чужеземца над литературным языком. И поэтому Мандельштам чистый лирик, поэт малой формы. Его химические опыты возможны только на малом пространстве. Ему чужд вопрос о выходе за лирику (его любовь к оде). Его оттенки на пространстве эпоса немыслимы. У Мандельштама нет слова — звонкой монеты. У него есть оттенки, векселя, передающиеся из строки в строку. Пока — в этом его сила. Пока — потому что в период промежутка звонкая монета чаще всего оказывается фальшивой». (Последняя колкая метафора была заимствована Тыняновым у Мандельштама же, из статьи 1923 года «Гуманизм и современность»: гуманистические ценности — это золотой запас, который до поры обеспечивает «бумажные выпуски» «временных идей» нынешней Европы, но в свой срок снова станут общим достоянием, — замечено Ю. Л. Фрейдиным.) Это могло ощущаться для Мандельштама обидой — особенно в 1937 году. И «Одою» он возражает: советский народ для него — не чужое племя; в родном языке он хозяин; его лирическая ода дает для поэзии не меньше, а больше, чем мечтавшийся Тынянову эпос; это не векселя оттенков (поэтика «Тристий», от которой Мандельштам давно отошел), а чистое золото его нового стиля: вспомним письмо 31 декабря 1936 года к Н. Тихонову, где «Кащеев кот» назван «(материальный) кусок золота», «и он будет принадлежать народу советской страны, перед которым я в бесконечном долгу». Опорная цитата Тынянова была из «1 января 1924» (та же гражданская тема «четвертого сословья» и тот же гражданский 6–4-ст. ямб, который лежал в основе цикла, окружающего «Оду»); через три недели тогда умер Ленин, и Мандельштам проходил прощаться мимо его гроба. Письмо Тынянову писалось в годовщину смерти Ленина и в разгар работы над одой Сталину с ее «шестиклятвенным простором».

Но еще важнее было то, что Тынянов ощущался в это время как бы полномочным представителем Пушкина в гремучем пушкинском юбилее этих первых месяцев 1937 года — не только как автор «Пушкина», печатавшегося в «Литературном современнике», но и как автор «Смерти Вазир-Мухтара» с прологом о том, как «переломилось время», «кровь века переместилась», «людям двадцатых годов досталась тяжелая смерть, потому что век умер раньше их» и «как страшна была жизнь превращаемых», которые «чувствовали на себе опыты, направляемые чужой рукой, пальцы которой не дрогнут». Мы говорили, что Мандельштам проецировал свою судьбу и поведение на Овидия и Августа — пушкинский юбилей напоминал (вновь после «Стансов» 1935 года) еще и о судьбе и поведении Пушкина. То, что писал Пушкин о Николае I, тоже сводилось к формуле: «должник сильнее иска». Аналогичны были «мятежи и казни» и «милость к падшим»: ссылка вместо казни, воронежские снега как михайловские, «разговора б!» — как с Пущиным, и оставшееся с 1933 года ощущение предсмертия, так точно десять лет назад описанное Тыняновым[418]. На этом пушкинском фоне «Ода» Мандельштама ощущалась не столько как «Памятник», сколько как анти-«Памятник» (мысль Ю. Л. Фрейдина; ср. «меди нищенскую цвель» в декабрьском четверостишии 1936-го): вместо самоутверждения поэт как бы говорил: «я уничтожаюсь среди народа и народов и в них воскресну». А за нею следовали «Стихи о неизвестном солдате» как настоящий «Памятник» — умирающему и воскресающему народу и в нем — поэту. Эти два стихотворения не противоположны друг другу, а продолжают и дополняют друг друга.

Религиозных аспектов содержания «Оды» мы рассматривать не будем, они хорошо