Читать «За чертой милосердия. Цена человеку» онлайн

Дмитрий Яковлевич Гусаров

Страница 167 из 213

не таись ты, Христа ради! Скажи ты матери, за что горе такое принимаешь? Чует мое сердце, не виноват ты! А если и ошибся в чем, то по молодости — неужто судят за это?

— Слушай, мама. Ты, смотри, никому не проговорись, что я дома был… А то опять буза выйдет. Да и где я — не говори… Не надо… Освободят — тогда сам вернусь.

— Что ты, сынок! Никому ни слова, об этом и не думай!

— Я ведь третий год здесь, в наших краях. Дорогу по Заселью ведем. Почти каждую ночь собирался тебя навестить. Обернусь, думал, за ночь. Правильно сделал, что не приходил. Могли побег пришить — и баста!

— А теперь-то как — отпустили или без спросу?

— Сейчас ничего… Вовремя вернусь, никто и знать не будет.

— Вай-вай-вай! Да что ж ты у меня такой несчастный! Зачем же ты себя губишь? А коль узнают? Лучше б мне написал, я бы сама прибежала, на крыльях бы к тебе, родимый, прилетела. Неужто повидаться не разрешили бы?

— Ты, мать, за письма не обижайся. Я никому не писал. И писать не буду. Ни строчки. Меня вон сколько уговаривали обжалование написать, а я не стал.

— Зачем же ты так-то! Через гордыню, может, и муку принимаешь.

— И пусть. Не просил и просить не буду… Не о чем мне просить… Слушай, мама, у тебя водки, случаем, нег дома?

— Откуда ж быть ей, пить-то некому… Может, к соседям сбегать?

— Не надо. Вот ты спрашивала, за что я сижу? А я, мать, по крупной попался. С власовцами вместе. Ты знаешь, кто такие власовцы? Они, сволочи, в наших стреляли, а я с ними в одной загородке. И днем и ночью — все с ними, восьмой год уже…

— Ты пей, пей, а то чай совсем остыл.

— Нет, мать, теперь слушай. Пришили мне такую вину, что я даже сам удивляюсь, как к стенке не поставили. И главное, все складно вышло. Помнишь, в сорок третьем я домой приходил, неделю на хлеву жил?

— А как же, Пашенька? Уж как я тогда боялась за тебя!

— С оккупантами я тогда связался.

— Да что ты говоришь, опомнись!

— Это раз! В марте сорок четвертого я отряд на засаду вывел, а сам пошел в разведку и в плен сдался.

— Господи, какие страсти ты рассказываешь? — горестно всплеснула руками мать и зарыдала в голос: — Пашенька, сыночек! Да в кого ж ты такой несчастный выдался?! Зачем же ты сделал это?

— Да никак и ты в ту чепуху поверила? — Павел обошел вокруг стола и, не зная, что делать, остановился. Он никогда не умел быть ласковым, но сейчас и жалость, и гнев боролись в нем. — Перестань, слышишь! Неужто и ты поверила в эту чепуху? — спрашивал он, неловко трогая мать за вздрагивающее худенькое плечо.

— Хватит, мать… Я думал, ты-то хоть радоваться будешь! Чего плакать-то?! Иль и ты не рада, что я в живых остался?

— Что ты говоришь, Пашенька?! Разве ж я не радуюсь? — Она подняла голову, несколько секунд смотрела на его искривленное в улыбке лицо, хотела сдержать слезы и не могла. Прикрыла глаза кончиком платка и зачастила плачущей скороговоркой: — Разве ж осталась у меня другая какая радость… День и ночь — все о тебе. Плачу-то я от радости, ты не думай! — она всхлипнула, вытерла глаза, улыбнулась, глядя на сына, и вдруг снова залилась слезами: — Загубил ты жизнь свою молодую! За что же так господь наказал тебя!

— Перестань, или я сейчас же уйду!

— Что ты, что ты, сынок! — испугалась мать.

Павел помедлил, потом сел на лавку, вытер ладонью вспотевшее лицо.

— Не виноват я. Ни в чем не виноват! — не глядя на притихшую мать, угрюмо сказал он. — Вся вина моя в том, что следователю чуть в морду не дал, когда тот издеваться начал. «Ну, рассказывай, как Родину, говорит, предал, как от присяги отступился?» Он, сволочь, привык всех на одну мерку мерить. В плену всякие были, попадались и продажные шкуры… А я до самого освобождения в лагерном госпитале пробыл, еле вытянул. Опять же вопрос: «Как же так? Партизан финны чуть ли не на месте расстреливали, а тебя в госпитале держали… Почему?» А я откуда знаю — почему? Может, потому, что война к концу шла… Так и пошел клубок наматываться. Одно на другое, одно на другое… такую картину вывел, что десять лет за милость посчитали… Э-э, да что теперь говорить!

— Как же дальше-то будет, Пашенька?

— Как будет? — переспросил он в нерешительности, подумал и ответил: — Так и будет… Увидим… Через год выйду. А может, и раньше. Поговаривают, что, как только до Заселья трассу доведем, амнистия может быть… Поживу месяцок дома, потом куда-нибудь в другие края подамся. Здесь не стану с этой самой печатью жить… Устроюсь, потом тебя вызову… Поедешь?

— А куда, Пашенька?

— Куда-нибудь подальше. Мест хватит.

— Олюшка-то так замуж и не вышла, — напомнила мать.

— Она здесь, что ли? — нахмурился Павел, хотя эта весть заметно порадовала его.

— Здесь. Мастером работает. Сына растит. Большой уж парень… В школу пойдет нынче… Чудно у нее вышло. Всем говорит, была замужем, да развелась, а никто ее мужа и в глаза не видел.

— Говорит — была, значит — была.

Мать помолчала, помялась и все же спросила:

— Скажи, Пашенька, может, это твой сынок у Олюшки растет?

— Что ты еще выдумываешь? — рассердился Павел и неожиданно для себя почему-то покраснел. Потом рассердился еще больше: — Болтаете попусту языками… Как не стыдно только!

— Я к тому, что Славику вроде пенсия была за тебя назначена, а она отказалась брать ее…

— Вам только бы выдумывать что-то… Человек говорит, что был замужем — так не верят.

— Не сердись, сыпок… Что говорят, то и я…

— Поменьше бы болтали, лучше жить было бы.

Павел заметно помрачнел, стал вдруг неразговорчивым.

Вскоре он собрался уходить. Тетя Фрося уговаривала еще погостить, съесть еще что-нибудь, а сердце у самой так и рвалось на части: и с сыном побыть хочется, и боязно, что могут хватиться его там, в лагере. Лучше уж поскорей ему вернуться, от беды подальше быть.

Несмотря на возражения сына, она вышла проводить его. Сначала до крыльца, потом до прибрежной тропки, потом до околицы. И так незаметно, быстро и молча, она шагала за ним больше часу. Чтоб сократить путь, Павел решил возвращаться напрямик по лесу.

Они расстались в семи