Читать «Самая опасная книга: Как «Улисс» Джойса навсегда изменил литературу» онлайн
Кевин Бирмингем
Страница 11 из 146
Для Джойса эта прибрежная башня стала вынужденным пристанищем. Гогарти здесь, среди прибрежных трав, провел вольные детские годы. Разговоры перетекали от сложной философии к ехидному богохульству. Гогарти прикрывал глаза и призывал все свои медико-спиритические силы, дабы тромбоциты и лейкоциты Иисуса проникли в вино причастия, Джойс тоже не отставал – придумал собственную венерологическую версию молитвы, которую читают в конце мессы:
Архангел Михаил, защитник наших задниц, укрепи нас в час соития; оборони нас от злых козней Змия Сифа; молим смиренно о господнем его уничижении, а ты, о Вождь небесного воинства, низвергни сифилис во ад, а с ним всех духов скверны, что бродят по земле на погибель членам. Аминь[148].
В башне Джойс пробыл недолго. Серьезная размолвка – по словам Гогарти, он просто из шалости выстрелил над головой приятеля из пистолета[149] – заставила Джойса поспешить с тем, что он планировал много месяцев: глухой ночью он прошагал четырнадцать километров до Дублина, чтобы навеки покинуть Ирландию[150]. На следующий вечер он ждал на Меррион-сквер Нору, в надежде, что она бросит все, чтобы с ним соединиться. Он не стал спрашивать напрямую, готова ли она к отъезду. Вопрос сформулировал так: «Меня хоть кто-то понимает?»[151]
Сама Нора Барнакл в свое время уехала из Голуэя одна, глухой ночью. Не попрощалась ни с матерью, ни с Мэри О’Холлеран. Собираясь ненадолго сбежать из дома, она всегда говорила матери и дяде Томми, что вечером пойдет с Мэри в церковь. Подруги шли к церкви аббатства неподалеку от Эйр-сквер, и, проговорив достаточно молитв, чтобы не вызвать подозрения, Нора выскальзывала наружу, чтобы встретиться с Уилли Малвахом, единственным протестантом на Мэри-стрит[152]; подруга же дожидалась ее на церковной скамье. Нора с Уилли отправлялись туда, где дядя Томми их точно бы не нашел, и через много часов она возвращалась в храм с подробностями и коробочкой конфет-помадок.
Но обманывать дядю Томми бесконечно не вышло. Когда он запретил ей встречаться с Уилли, она стала видеться с ним даже чаще. Она не была влюблена в Уилли, но ей очень нравились свобода и азарт, а еще она была счастлива. Но однажды вечером, возвращаясь домой, она услышала постукивание его трости и «Мой друг, мой свет, тебя прекрасней нет». Ей даже не понадобилась оборачиваться. Дядя Томми пошел за ней следом[153].
Едва они вошли в дом, дядя Томми выгнал мать Норы из комнаты и принялся избивать блудливую суку-племянницу своей сделанной из терновника тростью[154]. Нора с криком повалилась на пол, обхватила его колени, мать же слушала из-за двери. Девушка лежала на полу, свернувшись клубочком и дрожа, точно сердитый кулачок, пока ее осыпали ударами по спине и ребрам.
На следующий день Нора начала приводить в исполнение свой тайный план – разузнавать, где можно найти работу, потихоньку собирать вещи, купила билет до Дублина в один конец – и к концу недели сбежала. Нора Барнакл бросила все, чтобы перебраться в город, которого никогда не видела, и начать жизнь, в которой никого не знала. Ей было девятнадцать лет, и она наконец начала жить, как считала нужным[155].
Так что, когда Джойс спросил: «Меня хоть кто-то понимает?», Нора ответила: «Да».
3
Воронка вортицизма
Эзра Паунд сдвинул всю мебель к стенам своего кабинета в Сассексе и освободил место, чтобы обучать Уильяма Батлера Йейтса фехтованию[156]. Паунд, нападая и отступая, перемещался по всей комнате, а Йейтс, старше его на двадцать лет, рассекал воздух своей рапирой[157]. Познакомились они в Лондоне в 1909 году, вскоре после того, как Паунд опубликовал свой первый сборник стихов. В лондонской Evening Standard появилась хвалебная рецензия: «Неистовые и завораживающие строки, абсолютно поэтические, оригинальные, проникновенные, страстные и одухотворенные. Те, кто не сочтет их сумасшествием, сочтет гениальностью… нет слов, чтобы это описать»[158]. Рецензию написал сам Паунд.
Паунд начал посещать званые обеды, которые Йейтс устраивал в Лондоне по понедельникам. Он носился по столовой, размахивая гривой нечесаных волос, падал на хрупкие стулья, откидывался на спинку в томной позе. Черный бархатный жилет и растительность на лице – длинные усы и подстриженная клинышком бородка – были из числа его поэтических регалий[159]. Длиннополые плащи, рубашки с открытым воротом и фетровые брюки цвета бильярдного сукна неизменно шокировали чопорных лондонцев[160]. На одном из сборищ Паунд вдруг начал обрывать лепестки стоявших на столе красных тюльпанов и поедать их один за другим. Если в разговоре случалась пауза, он мог осведомиться: «Есть тут желающие, чтобы им сорвало крышу?»[161] После чего вставал и принимался декламировать свои стихи, совершенно не стесняясь американского акцента.
Зимой 1913–1914 года Йейтсу понадобился секретарь, чтобы сосредоточиться на работе. У него были сомнения, насколько нервический Паунд подходит на эту должность, однако Паунд восхищался Йейтсом, а Йейтс в тот момент нуждался в восхищении. За семь лет, предшествовавших встрече с Паундом, он не написал ни одного стихотворения и вынужден был постоянно гасить слухи о том, что карьера его идет на спад[162]. Зимнее уединение позволило ему сосредоточиться[163]. После завтрака Паунд слышал – звук доходил по трубе, – как он нараспев декламирует свои стихи[164]. Пока Йейтс писал, Паунд читал Конфуция и переводил пьесы японского театра но. Если день выдавался погожий и можно было отложить рапиры, они отправлялись на длинные прогулки или пили сидр в соседнем пабе. По вечерам Паунд читал Йейтсу Вордсворта, труды розенкрейцеров и «Историю магии», а потом они допоздна беседовали[165].
Эзра Паунд был блистательным редактором, дельным эссеистом и посредственным поэтом – сиречь слава к нему пришла не с того конца. Он считал, что хорошая поэзия должна быть лаконичной. Например, прилагательные затемняют смысл предмета, который якобы описывают. Однажды он возмущенно написал другому поэту: «Ты хоть раз выпускал существительное в свет без сопровождения?»[166] Редактируя одно из стихотворений Йейтса[167], Паунд сократил первые семнадцать строк до семи, а последние пятнадцать – до восьми, вычеркнув все показавшиеся ему необязательными слова и избавившись от абстракций, которые списывал на то, что Йейтс – поклонник Мильтона. Паунд был крайне нетерпим к широким жестам