Читать «Из глубины экрана. Интерпретация кинотекстов» онлайн
Вадим Юрьевич Михайлин
Страница 119 из 158
Другая установка, порожденная прежде всего тотальным информационным дефицитом, заставляла воспринимать любые сведения, полученные из официальных источников как принципиально неполные, исходно включающие в себя фигуры умолчания, дабы оградить некое сакральное знание, рассчитанное на более высокие степени посвященности в тайны мира сего. Эта неполнота полученной информации не означала полного недоверия к ней. Формула «нам не всё говорят» предполагала не только наличие неких действительно компетентных инстанций, способных размечать информационное поле по своему усмотрению, но и особую, по-своему изысканную игру в угадывание скрытых смыслов, умение читать между строк, поскольку именно между строк и спрятано все самое важное. В силу той же логики позднесоветский человек был склонен обращать особое внимание на альтернативные источники информации — от слухов и городских легенд до сам- и тамиздата, — не доверяя им, опять же, всецело, но прозревая в них доказательство того, что и в покрове Исиды можно при желании найти пару прорех. В свою очередь, общая зыбкость информационного пространства порождала потребность в простейших объясняющих конструкциях, «всеобщей теории всего», которая «на самом деле» стояла бы за привычными риторическими клише и фигурами умолчания[538].
Еще одна установка, ориентированная скорее на «дефицитную» парадигму, отвечала за тот ажиотажный спрос, который возник в последние годы существования СССР и в первые постсоветские годы на любую информацию, связанную с действовавшими в Союзе гласными и негласными запретами и практиками умолчания. Основными «территориями запрета» для простых советских граждан были: «секс»; «мистика»[539]; «восточные боевые искусства»; и, естественно, любая чувствительная информация, касающаяся советской истории и актуального положения дел в СССР. Наступление сперва горбачевской гласности, а затем, после краха советской империи, и действительно практически ничем не ограниченной свободы слова, не просто сняло эти запреты, но превратило соответствующие тематические области в горячие точки информационного поля. В конце 1980‑х — начале 1990‑х годов на одной шестой части суши утвердился такой лютый и самозабвенный «нью-эйдж» пополам с сексуальной революцией и сенсационной публицистикой, который, наверное, и не снился Тимоти Лири в светлую эпоху американских 1960‑х. Перестроечный человек, незаметно и вполне логично трансформировавшийся в человека 1990‑х, был заинтересованным и неразборчивым потребителем мутного информационного потока, в котором бок о бок плескались Д. А. Ф. де Сад, Кашпировский, тайны НКВД, жидомасонский заговор и Брюс Ли. Лучшим доказательством того, что этот спрос обслуживал запрос сугубо символического плана и слабо коррелировал с «реальными» запросами аудитории, можно считать историю с публикацией в 1993 году «черного» джойсовского «Улисса» тиражом в 51 000 экземпляров[540]. Тираж разлетелся как горячие пирожки, у книжных магазинов выстраивались очереди[541], после чего было допечатано еще 100 000, которые безнадежно зависли на складах. Количество граждан самой читающей страны в мире, действительно готовых получать удовольствие от сложной модернистской прозы, можно оценить по тиражам соответствующих авторов в России уже XXI века, в которой книги, в большинстве своем, люди покупают для того, чтобы действительно их читать, а не в качестве предмета престижного/ажиотажного спроса. Уже в 2000 году питерский «Симпозиум» выпустил того же «Улисса» тиражом всего в 5000 экземпляров — и тираж расходился не один год. Но в 1993 году книгу купили десятки тысяч потребителей, большинству из которых так и не суждено было стать читателями Джойса, а издательство вложилось в титаническую допечатку, рассчитывая на то, что счет бывшим советским гражданам, готовым причаститься Bloomsday, пойдет уже на сотни тысяч[542].
История с заоблачными тиражами постперестроечного Джойса выводит нас еще на одну установку, свойственную бывшему советскому человеку и тесно связанную с практиками умолчания. Имитация здесь равноценна реальному обладанию, поскольку позволяет достичь единственной по-настоящему желаемой цели: мимикрии под более высокий социально-иерархический статус, сопряженный с правом на доступ к информации, закрытой для простых смертных. Ибо желанной для советского — и постсоветского — человека является не всеобщая свобода информации, а индивидуальная свобода утаивания информации, которая воспринимается как властный ресурс и первоочередной критерий элитарного статуса. Конечно же, каждая из перечисленных выше особенностей никоим образом не представляет собой уникального собственно советского явления. Но — как и во многих других случаях — отечество наше есть рай для антрополога: то, что в других местах приходится вскрывать, очищать от защитной окраски и дешифровать, здесь подается через прямое самопозиционирование.
Ну и вернемся, наконец, к вопросу о том, почему в постсоветской России прекрасные режиссеры перестали снимать хорошее кино. Хорошее позднесоветское кино было сплошь построено на эстетике намеков и умолчаний — причем на всех уровнях, от диалогов до операторской работы, от актерской игры до режиссерских игр с цензурой — как непосредственно в процессе производства картины, так и на этапе ее сдачи. Именно в этой эстетике — по-своему весьма изысканной и требовавшей достаточно объемной связки «ключей» — его привык воспринимать и зритель, по крайней мере, зритель адресный, который с давно минувших времен парадного сталинского классицизма также успел выстроить свою рецептивную эстетику, сплошь построенную на ожидании намеков и умолчаний.
Культура рубежа 1980–1990‑х годов — это культура Исиды даже не разоблаченной, а раздетой: поскольку разоблачение предполагает тщательное сохранение эстетической дистанции и являет зрителю обнаженную натуру, классическую или прерафаэлитскую Венеру, а не голую соседку по лестничной площадке. Радикально упростив способы доступа к той самой информации, доступ к которой так долго был предметом общегражданского вожделения, она параллельно разрушила и те сложные, тонко нюансированные каналы, по которым советский зритель привык получать удовольствие от причастности к таинствам. Советский человек, для которого сама возможность попробовать кальвадос или кока-колу была чем-то вроде ритуала инициации, буквально за несколько лет преисполнился убежденности в том, что краснодарский яблочный самогон и напиток «Байкал» были, пожалуй, вкуснее.
Есть еще один нюанс. За тридцать лет, прошедших со времен культурной революции конца 1950‑х — середины 1960‑х, европейские и американские кинематографисты научились снимать качественную эротику, атмосферные хорроры, боевики