Читать «Олива Денаро» онлайн
Виола Ардоне
Страница 35 из 64
Отец подходит ко мне, садится рядом, прямо на сырую от росы землю, снимает пиджак, накидывает мне на плечи. Потом помогает встать, берет за руку и сжимает, едва-едва.
Часть третья
44.
Когда мне было девять, я подхватила скарлатину и три недели просидела запертой в комнате. Мать говорила, мол, Козимино у нас мальчик хилый, и даже еду с лекарствами мне носила в марлевой повязке, закрывающей нос и рот. Время казалось сложенным из кубиков, которые иногда обрушивались, порождая едва заметные лавины. О жизни снаружи я могла только догадываться: днём в окно заглядывало и снова уходило солнце, ночью отцовский огород освещала луна. Синьорина Розария велела принести мне книг, и вскоре на полу у кровати выросла целая башня из тех, что я потихоньку дочитывала. Через три недели я встала совершенно здоровой: стопка книг к тому времени поднялась выше комода. Из отражения в оконном стекле на меня смотрела незнакомка: бесплотное тело, торчащие кости, ввалившиеся, обведённые двумя тёмными кругами и оттого ещё более чёрные глаза. Впервые выйдя на улицу, я едва передвигала ноги, зато голова моя была полна разных историй, как ночи – лунного света.
Но сейчас в комнате темно: даже луна отвернулась, скрыв из виду отцовские посадки. Я забиваюсь в свой угол, будто снова заболела, а едва заслышав шаги или голоса, то и дело бурными водоворотами вскипающие за дверью, срываюсь с кровати и наощупь, словно обратившись во Франко, прокладываю себе путь в полной темноте. Поднимаю ставни, но не вижу ни единого лучика, даже самого слабого. В новолуние, объясняла нам синьорина Розария, луна прячет лицо, потому что в этот момент соединяется с солнцем, а солнце, как любой ревнивец, хочет, чтобы она была только с ним одним. Вот и я сейчас, совсем как луна: мрачная и отстранённая.
Замираю перед полкой с книгами, провожу пальцем по корешкам, тому, другому, но ни одно из этих названий мне больше ни о чём не говорит. Учителя, все они, только и делали, что лгали: таблица умножения – чушь, прошедшее время – враньё, действительный, страдательный и возвратный залоги, акуты и грависы, косвенное дополнение, мартовские иды, пифагоровы штаны, «я очутился в сумрачном лесу»: всё – ложь, и мне приходится брести вслепую, совершенно одной. Вскоре даже сама темнота становится невыносимой, давящей, как будто мне завязали глаза. Нашарив выключатель, я снова подхожу к полкам, хватаю книгу, открываю, но, сколько ни силюсь, не могу понять, что в ней написано: выстроившиеся рядами, друг над другом, строчки чёрными гусеницами ползут по листу, предложения более не связаны друг с другом, а из слов, как из дырявой кастрюли, мигом вытекает весь смысл. Культура нас спасёт? Неправда Ваша, синьорина: я ведь училась, и училась прилежно, лучше многих других, но разве мне это помогло? Снова погрузив мир во тьму, я в бешенстве сметаю на пол всё, что попадает под руку: ручки и тетради со стола, книги и безделушки с полок. А после топчу некогда столь дорогие мне вещи.
Книги валяются у моих ног грудой мёртвых тел с переломанными конечностями. Картонные обложки оторвались от корешков и страниц, обнажая ложь, которую те не устают пересказывать: Маленькие женщины так и не выросли, Дороти никогда не бывала в Стране Оз, Поллианна утратила секрет счастья, Алиса не нашла уменьшительной микстуры, а Лючию Монделлу, как и меня, не спас обет Пресвятой Деве.
Я падаю на колени, потом вытягиваюсь на этом бумажном ложе во весь рост, но спать не хочу, как, впрочем, и есть. Моё тело ни на что больше не годно: ни для свадьбы, ни розарий почитать в обществе приличных женщин. Даже вышивать – и то нехорошо: кому нужно приданое, запятнанное позором?
И всё же мне не лежится. Присев на корточки возле кровати, я снимаю отошедшую доску, лезу обеими руками в свой тайник и достаю скрытые внутри тайны: тетрадки с рисунками углём и сангиной, зеркальце, тюбик с остатками помады и фотографию, сделанную Лилианой. Швыряю всё это в кучу на выброс, задерживаюсь только на своём портрете. Долго смотрю на него, обвожу указательным пальцем черты лица, заглядываю в глаза, ещё не знающие стыда. А после рву пополам, и ещё пополам, и ещё, и ещё, пока глянцевая бумага не обращается в мелкое крошево. Потом сгребаю всё это, собираю в горсть и, распахнув окно, рассеиваю по отцовскому огороду.
45.
Всякий раз, когда в комнату входит мать, в её глазах плещется мрак. И всякий раз она открывает рот, но не издаёт ни звука: будто снова надела маску, чтобы не заразиться. Взгляни на меня, мама, хочется мне сказать, я всё тот же кувшин: те же руки, бёдра, губы. Чем я заслужила участь вдребезги разбитой? Я исполняла каждое предписанное тобой правило: не глазела на мужчин, не выпячивала грудь, не красила губы, нигде, кроме как в церкви, не замедляла шага, чтобы легче было догнать, не бегала тайком в кино. Я готова была выйти за любого, кого вы с отцом выбрали бы мне в мужья. Я ни разу не ослушалась, всегда со всем соглашалась. Я – твоя дочь: незнакомка, так на тебя похожая, хотя, может, тебе и не нравлюсь.
Стоит зашелестеть листве, она бросается к окну посмотреть, кто там идёт, ждёт, считает дни. Но никто не приходит – ни в первый день, ни во второй, третий или четвёртый. Крашеная блондинка по имени Анджолина сказала, дело так или иначе должно кончиться браком, и теперь я тоже жду – жду шагов тюремщика, который явится меня освободить. Не знаю, правда, что лучше: иметь хоть что-нибудь – или не иметь ничего.
Целыми днями я теперь старательно избавляю комнату от всего лишнего, потом тряпкой, смоченной в уксусе, протираю пол, мебель, дверные и оконные ручки. Что ж, чистоту соблюла, пора переходить к стопке книг на полу.
– Я же велела их отдать! Одна пыль да грязь от них! – кричу я матери через закрытую дверь, но время уже позднее, все спят, и только мне сон – враг. Ничего не остаётся, кроме как улечься в постель и полистать немного «Энн из Зелёных крыш»: «Утром ещё не знаешь, что произойдёт за день, и у тебя есть простор для воображения»[19].