Читать «Европа после Второй Мировой. 1945-2005 гг. Полная история» онлайн
Тони Джадт
Страница 158 из 362
Но для тех, кто не придерживался этой версии европейской истории, пролетариат больше не являлся единственным доступным мотором радикальной социальной трансформации. В том, что теперь все чаще называли «третьим» миром, имелись альтернативные кандидаты: антиколониальные националисты в Северной Африке и на Ближнем Востоке; черные радикалы в США (едва ли третий мир, но тесно с ним отождествляемый); и крестьянские партизаны повсюду, от Центральной Америки до Южно-Китайского моря. Вместе со «студентами» и даже просто молодежью они составляли гораздо большую и легче мобилизуемую аудиторию для революционных надежд, чем уравновешенные и довольные рабочие массы процветающего Запада. После 1956 года молодые западноевропейские радикалы отвернулись от удручающей коммунистической истории на востоке Европы и стали искать вдохновение в далеких краях.
Этот новый вкус к экзотике был подпитан отчасти деколонизацией и стремлениями национально-освободительных движений, отчасти проекцией на другие утраченные иллюзии самой Европы. Он основывался на удивительно малом знании феномена, несмотря на зарождающуюся академическую кустарщину в виде «крестьянских исследований». Революции на Кубе и в Китае особенно активно наделялись всеми качествами и достижениями, которых так разочаровывающе не хватало в Европе. Итальянская писательница-марксистка Мария-Антониетта Маччокки лирически писала о контрасте между жалким положением современной Европы и постреволюционной утопией Китая Мао, тогда находившегося на пике Культурной революции: «В Китае нет никаких признаков отчуждения, нервных расстройств или фрагментации внутри личности, которые вы найдете в потребительском обществе. Мир китайцев компактен, интегрирован и абсолютно целостен».
Крестьянские революции в неевропейском мире имели еще одно свойство, которое привлекало западноевропейских интеллектуалов и студентов того времени: они были насильственными. Конечно, недостатка в насилии не было всего в нескольких часах езды к востоку, в Советском Союзе и его сателлитах. Но это было насилие государства, официального коммунизма. Насилие восстаний третьего мира было освобождающим насилием. Как прекрасно объяснил Жан-Поль Сартр в своем предисловии 1961 года к французскому изданию книги Франца Фанона «Проклятые этой земли», насилие антиколониальных революций было «человеком, воссоздающим себя… застрелить европейца – значит убить двух зайцев одним выстрелом, уничтожить угнетателя и человека, которого он угнетает, одновременно: остаются мертвый человек и свободный человек; выживший впервые чувствует национальную почву под ногами».
Это самоотрицающее восхищение чужими примерами не было новым в Европе – Токвиль давно заметил их привлекательность для дореволюционной интеллигенции Франции XVIII века, и подобное лежало в основе привлекательности самой советской революции. Но в 1960-х годах пример Дальнего Востока или крайнего юга был представлен для европейского подражания. Студенческие радикалы в Милане и Берлине призывали имитировать успешные восточные хитрости: в показательном сочетании маоистской риторики и троцкистской тактики немецкий студенческий лидер Руди Дучке призвал своих последователей в 1968 году предпринять «долгий марш по институциям»[429].
С точки зрения консервативного старшего поколения это небрежное обращение к чуждым моделям иллюстрировало недисциплинированную легкость, с которой почтенный революционный синтаксис старой Европы распался и превратился в идеологический Вавилон. Когда итальянские студенты предположили, что в новой экономике услуг университеты представляют собой эпицентры производства знаний, а студенты, таким образом, являются новым рабочим классом, они до предела растянули терминологию марксистского языка. Но, по крайней мере, на их стороне был диалектический прецедент, и они играли по правилам. Несколько лет спустя, когда миланская студенческая газета Re Nudo провозгласила: «Пролетарская молодежь Европы, Джими Хендрикс объединяет нас!» – диалектика опустилась до пародии. Как и говорили все это время их критики, мальчикам и девочкам 1960-х просто недоставало серьезности.
И все же – 1960-е также были чрезвычайно значимым десятилетием. Третий мир оказался в смятении, от Боливии до Юго-Восточной Азии. «Второй» мир советского коммунизма был стабильным только внешне, и то оставался таковым недолго, как мы дальше увидим. А ведущая держава Запада, потрясенная убийствами и расовыми беспорядками, приступила к полномасштабной войне во Вьетнаме. Американские расходы на оборону неуклонно росли в середине десятилетия, достигнув пика в 1968 году. Война во Вьетнаме не была предметом разногласий в Европе – она вызывала неприязнь во всем политическом спектре, – но послужила катализатором мобилизации по всему континенту: даже в Великобритании, где крупнейшие демонстрации десятилетия организовывались специально для того, чтобы противостоять политике США. В 1968 году кампания солидарности с Вьетнамом провела десятки тысяч студентов по улицам Лондона к посольству США на площади Гросвенор, гневно требуя положить конец войне во Вьетнаме (и ее вялой поддержке британским лейбористским правительством).
Много споров и требований того времени было построено вокруг политической, а не экономической повестки дня, и это кое-что говорит о специфических обстоятельствах 1960-х и социальном происхождении наиболее выдающихся общественных активистов. Как и события 1848 года, 1960-е были революцией интеллектуалов. Но недовольство того времени имело экономический аспект, даже если многие участники все еще не осознавали этого. Хотя процветание послевоенных десятилетий еще не иссякло, а безработица в Западной Европе находилась на исторически низком уровне, волна трудовых споров по всей Западной Европе в начале 1960-х предрекала проблемы.
За этими забастовками и теми, которые должны были произойти в 1968–1969 годах, стояло некоторое недовольство снижением реальной заработной платы, поскольку послевоенная волна роста прошла свой пик; но настоящим источником жалоб стали условия труда; и в частности отношения между работниками и их начальниками. За исключением особых случаев в Австрии, Германии и Скандинавии, отношения между руководством и рабочими на европейских фабриках и в офисах были не очень хорошими: в типичном цехе в Милане, Бирмингеме или парижском промышленном поясе возмущенные, воинственные рабочие находились под надзором непреклонных, авторитарных работодателей. При этом они очень мало общались между собой. Понятие «производственные отношения» в некоторых частях Западной Европы стало оксюмороном.
То же самое происходило и в некоторых отраслях сферы услуг и профессиональной деятельности. Возьмем только два известных случая: в национальной организации радио и телевидения Франции, ORTF, и Комиссариат по атомной энергии, кипел от возмущения весь штат технического персонала – от журналистов до инженеров. Традиционные стили власти, дисциплины и обращения (или, по сути, одежды) не поспевали за быстрыми социальными и культурными преобразованиями последнего десятилетия. Фабрики и офисы управлялись «сверху вниз» без какого-либо участия нижнего уровня. Менеджеры могли контролировать, унижать или увольнять сотрудников по своему усмотрению. Сотрудников часто не уважали, их мнение не принималось во внимание. Широко звучали призывы к большей инициативе рабочих, большей профессиональной автономии, даже «самоуправлению» (autogestion на французском языке).
Эти проблемы не занимали видное место в европейских промышленных конфликтах со времен захвата рабочими предприятий при правительстве Народного фронта в 1936 году. Они в значительной степени избежали внимания профсоюзов и политических партий, поскольку те были