Читать «Сказания о людях тайги: Хмель. Конь Рыжий. Черный тополь» онлайн
Полина Дмитриевна Москвитина
Страница 410 из 483
Когда Демид почувствовал под ногами поскрипывающие порожки знакомого крыльца, окинул взглядом запущенную ограду отцовской усадьбы, увидел черные, перекосившиеся столбы, подпиравшие добротный поднавес, крытый лиственными плахами, – сразу обмяк, обессилел. Никаких признаков животины в ограде не было. Из-под снега, у самого крыльца, торчали толстые будылья прошлогоднего дикотравья. Наверное, летом вся ограда зарастает дурниной. На карнизах дома пристыли сверкающие в лунном свете потеки подтаявшего снега. Ворота в лиственных, обшитых тесом столбах, не похожи были на те, какие знал Демид. Резной навес над воротами, где в давние времена обитали голуби, сейчас обвалился, на фоне неба торчали черные ребра стропил. Большие ворота, занесенные до половины подтаявшим и посеревшим сугробом, как видно, давным-давно не открывались.
Демид вспомнил, каким нарядным был дом отца в пору его детства. В ограде, вымощенной торцом, с трех сторон красовались вместительные поднавесы, где, чинно расставленные, смазанные маслом, стояли машины: конная молотилка, конные грабли – зубьями их он любил звенеть. Под вторым поднавесом спасались от непогоднего времени телеги, сани, дрожки, выездная кошевка, обитая медвежьей шкурой, резные дуги с колокольчиками, сбруя и всяческая хозяйственная утварь. Третий поднавес служил для сушки конопли и льна. Здесь же, в глубине поднавеса, был двойной амбар для зерна, а слева – глубокий погреб для хранения солонины и мяса осеннего убоя. На заднем дворе, где сейчас пустырь, был скотный двор с летником и зимником. А там, дальше, в необозримом огороде, стояли рядками расставленные ульи пчел. Когда-то Прокопий Веденеевич жил богато, как и большинство крестьян Белой Елани. До кулака Прокопий Веденеевич недотянул – времени не хватило, да и жаден был на копейку. Скорее сам согнется в три погибели на пашне, домашних загоняет до полусмерти, но работника не наймет. «Наемный человек – поруха хозяйству, – говаривал Прокопий Веденеевич, рачительный и суетливый. – Работник за копейку рубль в землю вгонит. А мы сами. Попотеем, зато зимушку пузо погреем».
Как тут все переменилось!
Мать – старуха. В силу ли ей содержать дом и хозяйство? Отец, как сообщила Головешиха, при лесхозе обосновался. Да, он знает отца. Не прижился он в деревне. Единоличник. Собственник.
Настывшее железо щеколды жгло руку. Демид долго стучал кольцом в дверь, чувствуя, как кровь бурно приливала к голове и к сердцу, отчего ему стало жарко. Он распахнул полушубок, сошел с крыльца и, подтянув лыжины с кладью, повернулся на хлопнувшую дверь. На крыльцо вышел Филимон Прокопьевич. Отец!
– Кого тут черт носит?!
И этот злой, ворчливый голос отца как-то сразу воскресил тяжелую память детства. Будто что-то наплыло на Демида изморозью, серым, пробирающим до костей туманом…
– Погреться можно, хозяин? – спросил Демид, зябко потирая ладони.
Филимон Прокопьевич рявкнул:
– Христарадничаешь? Самим жрать нече!
Вот теперь он окончательно узнал отца. Такой же он скупой и черствый!..
– На тепло-то не скупись, хозяин.
Филимон Прокопьевич булькнул, как рассерженный индюк:
– Тепло, старик, оно тоже даром не дается в таперешние времена. Откуда будешь?
Демид ответил с заминкой:
– С… прииска.
– С которого? Тут приисков много, господи помилуй, и все на ладан дышат.
– С… Благодатного.
– Эва! Что у те за кладь? Волки? Эх-ва… Где завалил? В Татарской рассохе? Ишь ты! Тут их пропасть. Волчица и сам волк? Смотри ты!
Филимон сошел с крыльца, пнул ногою волков, нагнулся и, запустив пальцы в шерсть, наставительно проговорил:
– Ошкуривать надо, приискатель. Ночь переночуют – утре шкуру зубами не отдерешь. Давай помогу с половины.
– Берите их целиком! – кинул Демид, не в силах одолеть неприятную нервную дрожь.
Филимон Прокопьевич еще раз булькнул гортанным выдохом, но миролюбиво проворчал:
– Оно и то верно говоришь, старик. Куда тебе с ними канителиться. А мы вот их затащим в баню, она еще горячая – недавно мылись. А потом я их ошкурю. Хе-хе-хе. Переночуешь у меня, буханку хлеба на дорогу возьмешь, то, се, чай там, постель, погреешься – все едино расход, а не приход. Дам тебе на четушку. Далеко путь держишь-то? Ну, заходи.
Демид втянул голову в плечи, деревянным шагом поднялся на крыльцо. За ним шел сам хозяин. Сколько лет не был в сенях Демид, а безошибочно впотьмах опустил руку на дверную скобу. Напахнуло теплым, застоявшимся воздухом избы. Полумрак. Первое, что бросилось в глаза Демиду, – омертвевшие ходики. Черный пятак неподвижного маятника, стрелки, застывшие на четверти третьего, – не то дня, не то ночи. Матово-темное стекло рамины, закрытой ставней. Под потолком горела семилинейная лампа под абажуром. Стены, когда-то крытые охрою, теперь почернели.
Филимон Прокопьевич по-хозяйски прошелся в передний угол, сказал, чтоб старик погрелся, а затем сообщил старухе, что прохожий приискатель заночует у них и пусть старуха подогреет чайку да соберет на стол «что Бог послал».
IV
Демид стоял в тени у порога. От железной печки несло жаром. Ноги Демида словно приросли к половицам. Во рту сохло. Он облизнул запекшиеся губы и, закусив изнутри щеку, украдкой взглядывал на мать. Пожелтевшее, маленькое, изрезанное морщинами вдоль и поперек лицо, и – тусклость. Как на старинной иконе. Какая она старенькая, его мать! Коричневая кофтенка бог весть из какой материи, мешковатая юбка, чирки на босу ногу, седая, трясущаяся голова. Она как-то отчужденно-безжизненно глянула на пришельца и тут же отвернулась, пройдя в куть, шаркая пятками чирков.
– Поляночка! Это не мать пришла, вылазь. Чай-то будешь допивать?
– Я напилась, бабуся, – ласково пропел детский, еще не окрепший голосок, ожививший мертвые стены.
У Демида затряслись ноги в коленях. Полянка! Неужели его дочь? Какая она? Почему она здесь?
И сразу же больно заныло сердце. Но тут взгляд Демида уперся в пунцовый загривок складчатой шеи отца. Мать едва жива, а папаша раздобрел! Он бодр, румян. Борода отца, такая же красная, как и его загривок, с вьющимися волосами, расчесана, как у Иоанна Кронштадтского, чей портрет сорокалетней давности, похожий на чайный поднос, украшает стену над мертвыми ходиками. Сколько годов прошло, а тени минувшего, отжившего, кажется, приросли к стенам Филимоновой твердыни.
В дверях горницы показалась, как в черной рамине, одиннадцатилетняя Полянка. Рослая, по-детски тонкая, белокурая и белолицая, в темном платье под белым фартуком. Полюшка! Вот она какая, Полюшка! Демид видел ее пухлые губки, легкий подбородочек, кудряшки волос и большие, доверчивые, наивно открытые на жизнь глаза. Его глаза!
Демид вздохнул и выпрямился. У него было точно такое состояние, словно он после долгого охмеления обрел наконец трезвость и увидел вокруг себя вещи и явления жизни такими, какие есть они на самом деле, действительными. И отца он видел теперь единственным глазом в полный рост, и Иоанна Кронштадтского на жести, и согбенную мать, и вот эти черные, прокоптелые стены.
Полюшка! Полюшка! Чувство стыда, горечи, раскаяния комом подкатило к горлу – не дыхнуть. Хорошо, что он стоит в такой густой тени, да еще у порога, и на него никто не обращает внимания, как на случайного прохожего, которому из милости открыли дверь.
– Ты, Полянка, ступай домой, к матери, – пророкотал Филимон Прокопьевич (хозяину не хотелось сказать при Полюшке, что ему достались дармовые волки). – Ступай. Потому – порядок требует.
– Что ты ее гонишь? – огрызнулась мать.
– Ты помалкивай, старая. Я тут хозяин.
– А ты хозяйствуй в лесхозе! Корову и нетель увел, углы оставил, да и над углами приезжаешь командовать? Поди к Головешихе и там хозяйствуй! А нас не трожь. Я, может, век доживу с Полянкой. И дом ей откажу. Все не бросит, похоронит честь честью.
– Ты дом-то сначала заведи, а тогда и отказывай.
– Это мне-то заводить дом? – выпрямилась старуха. – Сорок лет гнула на тебя спину, и угла своего нет? Ишь как рассудил! Дом на колхозной земле. Я десять лет при колхозе роблю, а ты по заработкам прохлаждаешься! И зверина у тебя, и дичина, и Бог твой там. Молитесь хоть черту, хоть ведьме, окаянные. К кому ты утресь заявился,