Читать «Мордовцев Д. Исторические романы.» онлайн

Даниил Лукич Мордовцев

Страница 41 из 986

другие ошибки ты разумеешь? Не ты ли благословлял меня на дело просвещения России? Не ты ли один словом твоим мудрым укреплял меня в трудах моих? Не ты ли благословил борьбу мою с Карлом за возвращение земель предков моих? Не ты ли окропил святою водою первый корабль, который я построил здесь, на твоих глазах? Не ты ли светлым умом прозрел будущее величие России и поддержал меня, одинокого, никем не понятого? И я ли не любил тебя за это!

Петр встал и нервно заходил по комнате… Поразительный контраст представляла его мощная, гигантская фигура рядом с тщедушным телом архиерея, который грустно покачивал головой, по-видимому далеко блуждая своей старческой мыслью.

– Я скоро, великий государь, предстану пред лицом Бога моего… Се ныне зде, с тобою беседую, а наутро в землю отыду, откуду же взят есмь… Творцу моему я повинен буду отчет дать в том, все ли исполнил я на земле. Не все я исполнил, государь… не все… и виною тому ты, великий государь.

– В чем же вина моя пред тобою, владыко? – спросил царь.

– Имеяй уши слышати – да слышит, имеяй разум ведети – да ведает, имеяй очи сердечные – да видит… А у тебя, царь, сердце слепотствует…

– Говори же, в чем?..

– Да ты не послушаешь гласа моего… Не пастырь я твой…

Петр остановился перед ним, вытянувшись во весь свой гигантский рост. Лицо его дергалось, но в огненных глазах светилась небывалая теплота.

– Послушай, владыко! – резко сказал он, и голос его дрогнул. – Чего тебе надо от меня? Послушания, любви? Да я ли не люблю тебя больше всего на свете после России! Я ли не сын тебе? Я отца родного не любил так, как тебя люблю. Я не знаю, не ведаю, что это за сила в тебе, Дух ли то Божий чуется мне в твоей кротости, ум ли то божественный горит в очах твоих смиренных, но я всегда слушаю тебя трепетно. Ты один не усыпляешь ум мой лестию, и ты один – один во всей державе моей – понял меня, подкрепил, благословил… Так ты ли не пастырь мне!

Он остановился, увидев, что старик плачет… Мелкие-мелкие, как роса утренняя, – крупные уже давно выплаканы! – слезы, сбегая с бледного, худого лица, разбивались о четки.

– Прости меня, царь, – тихо сказал Митрофаний, – я говорю с тобою в последний раз… Земля зовет сию земную оболочку мою, – и он указал на свое изможденное тело, – я отхожу от мира сего, час мой приспе… Выслушай же меня, великий государь, Богом Живым заклинаю, выслушай.

– Я слушаю, – покорно сказал Петр.

– Великие бедствия, царь, готовишь ты державе твоей в сердце твоем: сердце твое отвратилось от сына, а он – не Авессалом[58]. Помни это! – сказал Митрофаний. – Слезы нелюбимого отольются горчайшими слезами на любимом. В новом браке твоем, царь, я предвижу горе для сына твоего.

Царь слушал, задумчиво склонившись на руку и, по-видимому, прислушиваясь к стуку топоров и визгу пил, доносившихся с пристани.

– Напрасно, владыко, я люблю Алексея, – сказал царь по-прежнему задумчиво, – только он не любит моего дела.

– Оттого что ты его не любишь.

– Не знаю, но он назад глядит, а не вперед.

– А потому что назади у него образ матери…

Лицо Петра подернулось.

– Не напоминай мне царицу Авдотью, – сухо сказал он.

– Я напоминаю тебе все, что велит мне совесть моя, я иду отдавать отчет Богу и Царю моему и твоему… Ты вспомнишь меня в самые тяжкие часы твоей жизни и тогда уверуешь в слова мои: в кого ты душу свою положишь, царь, от того душа твоя прободена будет…

– От кого же? – живо спросил царь.

– Я не знаю, я не пророк: я не имена говорю тебе, а заповеди человеческие.

В это время в кабинет, где сидели царь и Митрофаний, вошел Павлуша Ягужинский и остановился у двери. Лицо юноши было необыкновенно оживленно, на щеках играл румянец, в глазах светилось что-то особенное.

– Ты что, Павел? – спросил царь, пристально вглядываясь в лицо своего любимца.

– Посланцы, государь, от гетмана Мазепы приехали.

– Кого прислал он?

– Енерального судью Василия Леонтьевича Кочубея с бунчуковыми товарищами.

– Добро… Скоро приму их… А ты что такой веселый? – неожиданно спросил царь.

Павлуша смешался еще более и покраснел и готов был провалиться сквозь землю.

– Я… ничего, государь… так, – пробормотал он.

– Не так, я знаю тебя, ну! – настаивал царь.

– Я, государь, Диканьку вспомнил (Павлуша знал, что солгать царю нельзя было – допытается)… Там в саду так хорошо… и Кочубей там, и Мазепа…

Но юноша не досказал: не Кочубей и не Мазепа вспомнились ему в этих цветах, а Мотря; только о Мотре он не сказал царю… А между тем эта Мотря прислала с отцом поклон ему, Павлуше… Вот отчего горят его щеки…

Царь улыбнулся, а Митрофаний, глядя своими кроткими глазами на Павлушу, с любовью шептал: «Дитя… сих бо есть царство Божие…»

«Она не забыла меня», – билось радостно сердце Павлуши, и щеки его еще пуще горели.

V

Прошло три года после описанных нами событий. Петр продолжал войну с Карлом XII; положение дел год от году становилось с обеих сторон напряженнее, и грозный никому не ведомый исход этой роковой борьбы тем более обострялся, что напряжение сил и с этой, и с другой стороны, можно сказать, уже переходило за предел упругости; сталь событий, если можно так выразиться, не там, так здесь должна была лопнуть. Петр ни за что не думал уступать Балтийское море и лихорадочно работал над укреплением Петербурга и ключа к нему – Котлина с нововозведенной крепостью Кронштадтом. Для этой борьбы Россия должна была нести страшные, небывалые жертвы: для того, чтобы достать средства на войну, царь обложил налогами и землю, и воду, живых и мертвых. Обложена была податью даже борода – от тридцати до ста рублей, смотря по человеку, что на наши деньги составляет тысячный налог на одну бороду. Рабочие, приходившие в город для заработков, должны были платить по две деньги всякий раз, как входили в городские ворота и заставы или выходили из них, если были с бородами. Зипун, армяк, чапан, одноряди – всякое русское платье, входившее в город, платило тринадцать алтын две деньги, когда оно входило в город пешим, и два рубля – конным. Каждый мужик, идя в город, должен был нести в казну три камня для мощения улиц. Дубовые гробы были отобраны у продавцов и продавались четверною ценою богатым и