Читать «Разгадай Москву. Десять исторических экскурсий по российской столице» онлайн
Александр Анатольевич Васькин
Страница 27 из 128
Корней Чуковский
Однако не следует думать, что детские стихи были своеобразной отдушиной, куда влияние советской цензуры не распространялось. Нападки на Чуковского начались еще в 1920-е годы, особенно невзлюбила его Крупская, которая, работая после смерти Ленина в Наркомпросе, постоянно критиковала и нападала на писателя и на его детские стихи. А творчество его и вовсе обозвали «чуковщиной». Вот, например, резолюция общего собрания родителей Кремлевского детсада: «Чуковский и его единомышленники дали много детских книг, но мы за 11 лет не знаем у них ни одной современной книги, в их книгах не затронуто ни одной советской темы, ни одна книга не будит в ребенке социальных чувств, коллективных устремлений. Наоборот, у Чуковского и его соратников мы знаем книги, развивающие суеверие и страхи (“Бармалей”, “Мойдодыр”, “Чудо-дерево”), восхваляющие мещанство и кулацкое накопление (“Муха-цокотуха”, “Домок”), дающие неправильные представления о мире животных и насекомых (“Крокодил” и “Тараканище”)».
Но кроме Крупской и родителей Кремлевского детсада было кому травить Чуковского. Детишки из этого садика подросли и вслед за своими папами и мамами принялись шерстить творчество «дедушки Корнея». Но это уже были не детские шалости. В результате доносов публичному разгрому подверглись две последние сказки Чуковского «Одолеем Бармалея» (1943) и «Бибигон» (1945). Поэтому они и стали последними в творчестве писателя, которое он обращал к детям. Чуковского вынудили уйти из детской литературы. Одну только его книгу «От двух до пяти» не издавали полтора десятка лет! Что уж говорить об издании стихов и сказок. Несмотря на это, Чуковский много переводился и издавался за рубежом. Он любил вспоминать, какие казусы происходили иногда с переводами его некоторых стихов, например, когда «Бедный крокодил жабу проглотил» перевели как «Бедный крокодил позабыл, как улыбаться».
Во внешности Корнея Ивановича было и вправду что-то общее с генералом де Голлем – президентом Франции, что заметил Константин Ваншенкин:
Он был носатый, стройный, старый,
Овеянный военной славой,
Которой не забыли вы.
И в то же время не старик.
Не тень из прошлого, вернее.
Де Голль напоминал Корнея
Ивановича в тот миг.
Чуковский был довольно остроумным человеком. Как-то еще до войны пришел к нему в гости писатель Виктор Некрасов. В прихожей его спросили, как доложить: «Доложите, что пришел Некрасов». Из комнаты рядом с прихожей раздался веселый молодой хохот. «Неправда, неправда… Некрасов давно умер. Это я знаю точно. – И опять хохот. – А ну-ка введите этого самозванца». Некрасову запомнились, конечно, нос, веселый рот и еще более веселые озорные глаза Чуковского.
Все, кто когда-либо интересовался творчеством Чуковского, знают, что у него была дача в Переделкине, в котором жили многие популярные писатели и где сам Корней Иванович организовал для детей библиотеку. «Самой экзотической фигурой писательского поселка был Корней Чуковский, – вспоминала современница. – Когда его, как и Ахматову, наградили Оксфордской ученой степенью доктора, Корней Иванович щеголял в пурпурной мантии, как в халате, по всему Переделкину. Однажды Чуковский незвано явился с тремя дамами в гости ко Льву Кассилю. Двум спутницам он вдруг сказал: “Я не знаю, зачем вы со мной пришли. Вам лучше уйти”. Те обиделись и ушли. Третьей он разрешил: “Вы иностранка, вам можно остаться”. Зашедшему незадолго до этого к Кассилю и сидевшему за столом Аркадию Райкину он сказал: “Вы очень нравитесь моей кухарке. Правда, вкус у нее соответствующий”. Попрощавшись, со значением отметил: “Я ворвался сюда, как светлый луч в темное царство”». Эта пурпурная мантия до сих пор хранится в теперь уже литературном музее Чуковского в Переделкине.
Драматург Евгений Шварц в 1922 году работал секретарем у Чуковского и составил отнюдь не детский, порою отталкивающий портрет писателя. «Человек этот был окружен как бы вихрями, делающими жизнь вблизи него почти невозможной. Находиться в его пределах в естественной позе было невозможно, – как ураган в пустыне. Кроме того, был он в отдаленном родстве с анчаром, так что поднимаемые им вихри не лишены были яда. Я, цепляясь за землю, стараясь не щуриться и не показывать, что песок скрипит у меня на зубах, скрывая от себя трудность и неестественность своего положения, я пытался привиться там, где ничего не могло расти. У Корнея Ивановича не было друзей и близких. Он бушевал в одиночестве без настоящего пути, без настоящего языка, без любви, с силой, не находящей настоящего, равного себе выражения, и поэтому – недоброй. По трудоспособности трудно было найти ему равного. Но какой это был мучительный труд! На столе у него лежало не менее двух-трех-четырех работ одновременно. Он страдал бессонницей. Спал урывками. Отделившись от семьи проходной комнатой, он часов с трех ночи бросался из одной работы в другую с одинаковой силой и с отчаянием и восторгом.
…Иногда выбегал он из дома и обегал квартал, широко размахивая руками и глядя так, словно тонет, своими особенными серыми глазами. И весь он был особенный – нос большой, рот маленький, но толстогубый, все неправильно, а красиво. Лицо должно бы казаться грубоватым, а выглядит миловидным, молодым, несмотря на седые волосы. На улице на него оглядывались, но без осуждения. Он скорее нравился ростом, свободой движения, и в его беспокойстве было что угодно, но не слабость, не страх. Он людей ненавидел, но не боялся, и это не вызывало осуждения и желания укусить у встречных и окружающих. Я приходил по его приказу рано, часов в восемь. Я в своем обожании литературы угадывал каждое выражение его томных глаз. Показывая руками, что он приветствует меня, прижимая их к сердцу, касаясь пальцами ковра в поясном поклоне, он глядел на меня, прищурив один свой серый прекрасный глаз, надув свои грубые губы, – с ненавистью. Я не слишком обижался, точнее, не обижался совсем. Ненависть этого рода вдруг вспыхивала в нем и к Коле – первенцу его, и к Лиде, и изредка к Бобе, и никогда к Муре (здесь перечислены дети Чуковского. – А.В.), к младшей. По отношению к Марии Борисовне (жена Чуковского