Читать «Крымский перелом» онлайн

Эдуард Тен

Страница 101 из 108

ни надежды, ни гнева, только глухая, ледяная скорбь. Весь его вид, опущенные плечи, этот застывший взгляд, эти судорожно сжатые губы, из которых то и дело вырывалось прерывистое, с хрипом дыхание — кричал о трагизме происходящего громче любых слов.

Он подошёл ко мне вплотную. Остановился. Молчание длилось секунду, другую, третью — и в этой тишине слышно как тяжело, надрывно дышит за спиной генерала простуженный адъютант. Канробер открыл рот, попытался что-то сказать, но вместо слов издал лишь горловой, сдавленный звук — не то всхлип, не то стон. Тогда он, не глядя мне в глаза, глухо, почти шёпотом пробормотал что-то неразборчивое — возможно, это было «возьмите», возможно, «простите», а может, просто имя Господа, вырвавшееся измученной душой. И медленно, с неестественной торжественностью, протянул мне свою саблю.

Золочёный эфес тускло блеснул в сером свете умирающего дня — и тут же потускнел, будто и золото не выдержало этого позора. Пальцы Канробера дрожали, когда он разжимал их, и сабля, передаваемая из рук в руки, казалась не оружием, а раскалённым углём, который жжёт и того, кто отдаёт, и того, кто принимает. Приняв её, я заметил, как по щеке генерала скатилась одна-единственная слеза — мутная, солёная, затерявшаяся в щетине и смешавшаяся с дождём. Он не вытер её. Он даже не моргнул.

Позади него, плотной, но бесформенной группой, стояли офицеры. Их красные мундиры — те самые, теперь выглядели жалко: поблекшие до кирпично-бурого, местами разорванные, с оборванными эполетами и пятнами засохшей грязи, которая въелась в сукно так глубоко, что уже не отстирывалась. На многих не хватало пуговиц, воротники расстёгнуты. Они стояли с опущенными головами — низко, почти касаясь подбородком груди, и в этом униженном молчании было больше красноречия, чем в любых речах. Никто не смотрел мне в глаза. Никто не пытался сохранить остатки достоинства той гордой выправкой, что была их визитной карточкой. Они просто стояли — сломленные, вымотанные, будто каждый прятался от самого себя.

И когда я взглянул в их лица — бледные, с синевой под глазами, с обветренной, потрескавшейся кожей, — я увидел не военную гордость и не гнев поражения, я увидел вселенскую усталость. Она была в каждом взгляде стеклянных глазах, которые безучастно смотрели куда-то в пространство, не останавливаясь ни на чём. Она была в обвисших усах и небритых подбородках, в сухих, потрескавшихся губах, которые не произносили ни слова.

Но самое жуткое — это было равнодушие. Абсолютное, всепоглощающее безразличие, словно происходящее не касалось их вовсе. Словно они уже не здесь, не в этом мокром, проклятом Крыму, не в этом часу позора, а где-то далеко, в забытых снах о доме, о тепле, о тишине. Их лица не выражали ни страха, ни стыда, ни злобы — только пустоту. Ту самую пустоту, которая наступает, когда человек перестаёт бороться, когда душа выдыхается раньше тела и просто наблюдает со стороны за тем, как рушится мир.

Один из них — молодой, светловолосый капитан с перевязанной головой, поверх которой набухло кровавое пятно, — покачнулся и, не издав ни звука, начал медленно оседать в грязь. Его товарищ, стоящий рядом, даже не протянул руки, чтобы поддержать. Он просто повернул голову, посмотрел на падающего пустым, потухшим взглядом и снова уставился в землю. Будто так и надо. Будто это просто ещё один предмет, который падает в лужу — как ветка, как камень.

Я стоял с саблей Канробера в руке, глядя на эту толпу призраков, и думал: вот она, цена войны. Не победа, не поражение — а это молчаливое, безразличное согласие с тем, что всё кончено. Это не капитуляция армии. Это капитуляция душ.

Сумерки сгущались. Дождь со снегом перестал, но воздух остался сырым и холодным. Кто-то из русских солдат зажёг факел, и жёлтый, дрожащий свет упал на лица пленных — на серое, измождённое лицо Канробера, на пустые глаза британцев, на мокрые, грязные мундиры, в которых уже не угадывалась былая слава. И в этом свете они выглядели не врагами, не побеждёнными, а просто измученными людьми, которых война перемолола в пыль.

Я кивнул адъютанту, приказывая увести их в выделенную палатку. Но Канробер не двинулся с места. Он стоял передо мной, чуть покачиваясь, и смотрел всё так же — сквозь меня, в темнеющее небо. Он ждал чего-то. Может быть, слова. Может, просто не мог заставить себя сделать первый шаг в эту новую жизнь — жизнь пленного, жизнь человека, который подписал себе приговор истории.

Я тихо сказал ему по-французски:

— Идите. Война для вас закончилась.

Он вздрогнул, будто очнулся. Посмотрел на меня — впервые осмысленно, впервые узнавая. Хотел что-то ответить, но лишь беззвучно шевельнул губами, повернулся и, шатаясь, побрёл в указанном направлении, волоча ноги. Офицеры потянулись за ним — серой, бесформенной толпой, не строем, не колонной, а простой толпой.

И когда последний из них скрылся из видимости, я долго ещё стоял, сжимая в руке эту золочёную саблю, и слушал, как ветер несёт с разгромленного лагеря запах дыма, сырости и того особенного, горького запаха, который остаётся когда ушли все живые. Я знал: эту ночь я не забуду никогда. Как и эти глаза — воспалённые, пустые, усталые до самого дна души.

— Ваше сиятельство?! — голос полковника Виткова вырвал меня из тяжёлых дум. — Какие будут распоряжения?

— Александр Германович. Завтра организуйте приём и складирование огнестрельного и холодного оружия. Организуйте три лагеря для пленных. Англичан, французов и всех остальных по отдельности. Больных в Балаклаву. Строго следить за порядком. Пусть дивизии выделят солдат для охранения, в достаточном количестве. Все недовольства и отказ выполнять приказы давить в зародыше. Организовать захоронение погибших. Пусть пленные занимаются этим. Ну и организуйте питание, в разумных пределах. Не у тёщи на блинах, гости хреновы. На сбор трофейного оружия привлеките бригаду пластунов и стрелков Мангера. Орудия в первую очередь. Вроде ничего не забыл? Я завтра в Севастополь.

— Слушаюсь ваше сиятельство. — Витков отошёл отдавая приказы.

— Даа… — потянул обычно сдержанный Савва.

— Не бой, а бойня.

— Ты бы видел, что французы творили в Евпатории, в Балаклаве. Лука потом лицом потемнел и всё молчком. Особенно эти зуавы и алжирцы. Ну чисто звери. Крымские татары, что на свою голову в городе остались, прокляли всё. Они до сего времени партизанят. Две полусотни мелочь выслеживают, фуражиров, гонцов. Лютуют шибко, мстят.

В наступившей тишине, нарушаемой только потрескиванием догорающего костра и редкими каплями дождя, раздался тихий голос Аслана.