Читать «Избранное» онлайн
Мать Мария (Кузьмина-Караваева)
Страница 63 из 114
Какова же эта осанна? Где же правильный и истинный путь, лежащий перед человечеством?
5. Христианский путь. Истинная свобода
Путь гибели — широк. Не только широк он, но и многими отдельными соблазнами может искушать он человека. Преодолев один какой-нибудь первоначальный соблазн, человек не может еще быть уверен, что преодолеет следующий.
Узок путь спасения и един. Трудно распознать его и пойти по нему.
Достоевский, конечно, знает его и уверен в том, что не ошибается. Но вместе с тем его единственность и какая-то невоплотимость в жизни делает невозможным окончательное определение его. В то время, как о путях соблазна он пишет точными словами, доводит определение их почти до математических формул — путь спасения дается им в более призрачном виде, скорее, в виде лирических излияний, в виде почти невоплощенных образов.
И может быть, еще труднее и невозможнее было бы для него показать этот путь спасения, если бы он с удивительной чуткостью не подметил некоторых почти незаметных переходов между путями гибели и спасения. При всем его резко отрицательном отношении к той одержимости, которая губит человека, он все же увидал таящуюся в ней основу и словами старца Зосимы выразил ее:
«Воистину у них мечтательная фантазия более, чем у нас. Мыслят устроиться справедливо, но, отвергнув Христа, кончат тем, что зальют мир кровью, ибо кровь зовет кровь, а извлекший меч погибнет мечом. Если бы не обетование Христово, то так и истребили бы друг друга даже до последних двух человек на земле».
В этих словах точно обозначено различие в двух путях — пути гибели и пути спасения. На пути гибели те, кто «отвергнув Христа, мыслят устроиться справедливо». Спасение же только со Христом.
Окончателен ли этот путь гибели? Нету ли с него возврата? Достоевский устами старца Зосимы утверждает, что, несмотря на весь его ужас, он не окончателен. Залог возврата таится в самой душе человеческой, в которой правда не истребима!
«Ибо и отрекшиеся от христианства, и бунтующие против него в существе своем сами того же Христова облика суть, таковыми же и остались».
Эти слова надо раскрыть до конца, потому что в правильном их понимании единственная возможность понять, отчего, несмотря ни на что, осанна Достоевского сумела пройти через горнило испытаний.
В них все соблазны, все падения есть нечто, что претерпевает человеческая душа, есть некоторые внешние факторы, толкающие ее к гибели, закрывающие от нее свет и истину, но никогда, вплоть до самого момента гибели, они не есть внутренние свойства души, окончательно от нее неотделимые. Душа всегда есть и остается Христова облика. Человек всегда есть и остается образом и подобием Божиим. Отвержение же и богохульство кажутся Достоевскому как бы внешними одеждами души, как бы теснинами, через которые проводит ее жизнь.
Никто у него до конца не отвержен, каждый может в какую-то минуту прозреть и обратиться, каждый Савл может стать Павлом.
В этой вере сказалась безграничная любовь Достоевского к человеку. И, пожалуй, всего мучительнее и напряженнее он любит человека именно там, где с особой силой ненавидит искушения, обступившие и побеждающие его.
Иногда он знает даже, что именно грех или порок открывает человеку долю истины.
Вот, например, изумительная характеристика человека:
«Это очень гордый человек, а многие из очень гордых людей верят в Бога, особенно несколько презирающие людей. Тут причина ясная: они выбирают Бога, чтобы не преклониться перед людьми, — преклониться перед Богом не так обидно».
В этих словах все отношение Достоевского к людям. Он видит человеческий порок — гордость, — рядом с этим он чувствует бессилие и слабость потерявшейся человеческой души, — выражающуюся в потребности преклониться, — и находит для нее выход, — слабость и бессилие указуют этот выход.
Человечество отпадает от Бога, человечество отходит от истинного пути спасения — что ж? Достоевский негодует?
Нет, он не только не негодует — его поражает другое:
«То диво, что такая мысль, — мысль о необходимости Бога, — могла залезть в голову такому дикому и злому животному, каков человек, до того она свята, до того она трогательна, до того премудра и до того делает честь человеку».
Тут тоже многое выявлено до конца: и дикое злое животное, — и тот, кто носит тайну премудрую и делающую ему честь. Последнее всегда перевешивает у Достоевского.
И с этой точки зрения он начинает раскрывать свое учение о правильном пути человеческой жизни.
«Братья, не бойтесь греха людей, — говорит старец Зосима, — любите человека и во грехе его, ибо это есть уже подобие Божеской любви и есть верх любви на земле. Любите все создание Божие, и целое и каждую песчинку. Каждый листик, каждый луч Божий любите. Любите животных, любите растения, любите всякую вещь. Будешь любить всякую вещь и тайну Божию постигнешь в вещах».
Вот воздвигается подлинно единственное знамя, — не знамя хлеба земного, о котором говорил Великий Инквизитор, а знамя всепобедной и всепоглощающей любви, за которым в конце концов должно пойти измученное и вечно обманывающееся человечество.
«Люби повергаться на землю и лобызать ее. Землю целуй и неустанно, ненасытно люби, всех люби, все люби, ищи восторга и исступления сего».
«Омочи землю слезами радости твоей и люби эти слезы твои».
«Исступления же сего не стыдись, дорожи им, ибо оно есть дар Божий великий, да и немногим дается, а избранным».
И это не слова, не только требования разума, который нашел единственный выход из всех сомнений и требует во имя своих логических построений исступленной любви к земле и человеку. Если бы это было так, то это было бы нечто невоплотимое, потому что разум не может заставить любить.
Нет, это сама жизнь. И вот как это бывает в жизни:
«Тишина земная как бы сливалась с небесною. Тайна земная соприкасалась со звездною».
«Алеша стоял, смотрел и вдруг, как подкошенный, повергся на землю. Он не знал, для чего обнимал ее, он не отдавал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее, целовать ее всю, — но он целовал ее, плача, рыдая и обливая своими слезами, и исступленно клялся любить ее, любить во веки веков».
«И с каждым мгновением он чувствовал явно и как бы осязательно, как что-то твердое и незыблемое, как этот свод небесный, сходило в душу его. Какая-то как бы идея — воцарилась в уме его — и уже на всю жизнь и во веки веков».
«Пал он на землю слабым юношей, а встал твердым на всю жизнь бойцом, — и сознал, и почувствовал это вдруг, в ту же минуту своего восторга».
Вот оно, огненное крещение, которым