Читать «Саван из Овчины. Том 1» онлайн

Роман Вехов

Страница 19 из 125

цигарку, вдруг поймал себя на том, что улыбается. Улыбается сквозь усталость, сквозь дрожь, сквозь горечь от первого убийства. Потому что жизнь продолжалась. Потому что война не заканчивалась. И потому что в этом аду у него были люди, ради которых стоило жить и ради которых приходилось убивать.

Глава 11. Волчья исповедь

Снегопад, начавшийся утром, к полудню превратился в настоящую метель. Белая круговерть застилала горизонт, скрадывала очертания гор, и колонна егерей двигалась словно в призрачном, бесплотном мире, где нет ни верха, ни низа, ни прошлого, ни будущего — один лишь бесконечный, монотонный путь сквозь холод и мглу.

В голове колонны, мерно покачиваясь в седле своей рыжей низкорослой кабардинской лошадки, ехал капитан Волков-Апостол. Он был закутан в тяжелую, пропахшую дымом и конским потом бурку, что широкими складками ниспадала с плеч, укрывая и круп кобылы, и ноги всадника. Черная папаха была надвинута низко, почти на самые брови, а из-под нее, словно два тлеющих угля, поблескивали в полумраке его зеленые, потускневшие от времени и пережитого глаза. В зубах, как всегда, дымилась трубка, и сизый дымок, смешиваясь с паром дыхания, таял в снежной круговерти.

Позади, по колено в снегу, брели солдаты. Тяжелые, грубые суконные шинели, когда-то серые, теперь побелели от налипшего снега и заледенели насквозь, встав колом на промерзшем ветру, а строй походил на вереницу привидений, что бредут, сами не зная куда, повинуясь чьей-то неведомой, злой воле. Штыки ружей, закинутых на плечи, покрылись изморозью, и казалось, что это не сталь, а сосульки, готовые раскрошиться от первого же удара. Солдаты шли молча, берегли силы. Даже Звонарев, обычно неиссякаемый источник шуток и баек, сегодня умолк и только хмуро жевал погасшую трубку, изредка сплевывая в снег коричневую от табака слюну.

Тимоша брел в середине строя, стараясь попадать след в след с идущим впереди Егором. Это было его собственное, маленькое изобретение — идти по чужим следам, чтобы меньше проваливаться в снег. Егор, чьи сапоги были на размер больше и потому черпали снег, как два дырявых ведра, то и дело оступался и глухо, сквозь зубы, матерился. Его лицо, и без того измученное, теперь приобрело какой-то землистый, серый оттенок, а изо рта, куда он то и дело запускал грязный палец, сочилась кровь. Цинга пожирала его десны, и с каждым днем ему становилось все хуже. Но он шел. Шел, потому что не идти было нельзя. Потому что отстать — значило умереть.

Тимоша искоса поглядывал на товарища, и в душе его боролись два чувства. Жалость — острая, почти физическая, от которой хотелось закричать, — и странное, стыдное облегчение от того, что сам он пока еще держится. Его собственное тело, несмотря на все лишения, пока не сдавало. Он осунулся, почернел лицом, пальцы его были изгрызены до мяса, а губы искусаны в кровь — но он шел. И это давало ему силы.

В какой-то момент, когда тропа расширилась и строй немного рассыпался, Тимоша, повинуясь внезапному порыву, ускорил шаг и поравнялся с капитанской лошадью. Рекрут и сам не знал, зачем это делает. Может быть, ему хотелось быть поближе к тому, кто стал для него единственным маяком в этом аду. А может, просто хотелось отвлечься от монотонной, выматывающей ходьбы. Дмитрий, заметив движение сбоку, скосил глаза и чуть придержал кабардинку. Из-под нависшей папахи на Тимошу глянул тяжелый, но не враждебный взгляд.

— Чего тебе, Лебедев? — спросил капитан, вынимая трубку изо рта. — Устал? Так привала пока не будет. Терпи.

— Нет, ваше благородие, — ответил Тимоша, стараясь попадать в шаг лошади. — Я не про то. Я спросить хотел…

Он замялся, не зная, как сформулировать вопрос, что вертелся у него в голове с первого дня знакомства с капитаном. Вопрос, который Тимоша не решался задать, но который теперь, в этой снежной круговерти, вдруг показался ему уместным.

— Ну? — поторопил Дмитрий, снова затягиваясь трубкой. — Спрашивай, коли начал. У нас тут не светский салон, церемонии разводить не перед кем.

— Ваше благородие, — Тимоша набрал в грудь побольше ледяного воздуха, — вы ж русский человек. Природный. И дворянин потомственный. Отчего ж вы тогда не в мундире, как положено, а в черкеске? Словно горец какой…

Дмитрий, не ожидавший такого вопроса, на секунду замер, а потом вдруг усмехнулся — не зло, а скорее с какой-то горькой, затаенной теплотой. Он оглядел себя — свою заштопанную, заляпанную грязью и кровью бурую черкеску с газырями на груди, свой узкий ремень с серебряными бляшками, свою кавказскую шашку в потертых ножнах.

— А вот ты, Лебедев, хоть и сено, а вопрос задал верный, — произнес он, выпуская дым через ноздри и поправляя бурку. — Только ответ на него не короток. Но изволь, объясню. Авось поймешь, коли голова на плечах есть, а не токмо для фуражной шапчонки.

Дмитрий помолчал, устраиваясь поудобнее в седле, и начал говорить — размеренно, негромко, словно размышляя вслух.

— Ты, парень, пойми. На этой войне мундир — он что? Красота, блеск, сукно зеленое с красным воротником. В Петербурге на параде — любо-дорого. А здесь? Здесь он — смерть. Видит горец зеленый мундир за версту — и готово дело, пуля в лоб. А черкеска, она сливает тебя с лесом, с камнем, с дымом. Ты уже не мишень, ты — тень. Это первое.

Он затянулся и продолжил:

— Второе — удобство. Ты вот в своей шинелишке, что с чужого плеча, попробуй-ка вскочить на коня или пролезть сквозь колючий куст. Запутаешься, как куропатка в силке. А черкеска — она в талии узка, в плечах свободна. В ней и рубиться сподручно, и на земле спать, укрывшись буркой, словно в коконе. И газыри эти, — он коснулся пальцем деревянных трубочек газырей на груди, — в них порох всегда сухой. А сухой порох — это жизнь. В мундире твоем патронная сума намокнет под дождем — и ты уже не солдат, а покойник.

Тимоша слушал, затаив дыхание. Капитан говорил с ним не как с нижним чином, а почти как с равным, и это наполняло его грудь каким-то теплым, горделивым чувством.

— Но это, Лебедев, еще не все, — продолжал Дмитрий, и голос его стал тише, глубже, словно он не рекруту объяснял, а самому себе исповедовался. — Есть и третье. Самое, пожалуй, главное. Я ношу эту черкеску, потому что уважаю тех, с кем воюю.

Тимоша споткнулся и чуть не упал. Он ожидал услышать что угодно — про удобство, про маскировку, про практичность, — но только не это. Уважаю? Тех,