Читать «Собрание произведений в пяти томах. Том 4. Девяностые» онлайн

Михаил Жванецкий

Страница 19 из 49

То, что при демократии печатается, при диктатуре говорится.

При диктатуре все боятся вопроса, при демократии ответа.

При диктатуре больше балета и анекдотов, при демократии – поездок и ограблений.

Крупного животного страха – одинаково.

При диктатуре могут прибить сверху, при демократии – снизу.

При полном порядке – со всех сторон.

Сказать, что милиция при диктатуре нас защищает, будет некоторым преувеличением. Она нас охраняет. Особенно в местах заключения.

Это было и есть.

А на улице, в воздушной и водной среде это дело самих обороняющихся, поэтому количество погибших в войнах равно количеству погибших в мирное время… У нас…

В общем, наша свобода хотя и отличается от диктатуры, но не так резко, чтоб в этом мог разобраться малообразованный человек, допустим писатель или военный.

Многих волнует судьба сатирика, который процветает в оранжерейных условиях диктатуры пролетариата и гибнет в невыносимых условиях расцвета свободы.

Но это все якобы.

Просто в тепличных условиях подполья он ярче виден и четче слышен. И у него самого ясные ориентиры.

Он сидит на цепи и лает на проходящий поезд, то есть предмет, лай, цепь и коэффициент полезного действия ясны каждому.

В условиях свободы сатирик без цепи, хотя в ошейнике.

Где он в данный момент – неизвестно.

Его лай слышен то в войсках, то на базаре, то под забором самого Кремля, а чаще он сосредоточенно ищет блох, с огромной тоской по ужину.

И дурак понимает, что в сидении на цепи больше духовности и проникновения в свой внутренний мир. Ибо бег за цепь можно проделать только в воображении, что всегда интересно читателям.

Конечно, писателю не мешало бы отсидеть в тюрьме для высокого качества литературы, покидающей организм. Но, честно говоря, не хочется. И так идешь на многое – путаница с семьями, свидания с детьми… Тюрьма – это уже чересчур.

Что сегодня радует – предчувствие нового подполья.

Кончились волнения, беготня, снова на кухне, снова намеки, снова главное управление культуры и повышенные обязательства, снова тебе кричат: «Вы своими произведениями унижаете советского человека», а ты кричишь: «А вы своим велосипедом его калечите».

Красота! Тот, кто нас снова загоняет в подполье, не подозревает, с какими профессионалами имеет дело.

Сказанное оттуда по всем законам акустики в десять раз сильнее и громче, и лозунг руководства «Работать завтра лучше, чем сегодня» – в подполье толкуют однозначно: сегодня работать смысла не имеет.

Приступ пессимизма

Нет больше Родины и Народа. Под этим именем никто не хочет выступать. Есть Я, осуществляемое с большим трудом.

Время кончилось. Жизнь началась сначала. Прекратились лауреаты, секретари, герои, массовые протесты и всенародные подъемы. Остался мат, лай собак, визг женщин, прибой грязных волн о грязный берег.

Пыльной и дырявой стала надежда.

Как горизонт, отодвигается счастье.

К рукам приближается оружие.

Плохие и мертвые попадаются все чаще.

Электричество и канализация на последнем издыхании.

Интерес к окружающему уже не в состоянии преодолеть тревогу и болезнь. Хорошее настроение только у пуделей, а смех только у идиотов. На улицах, в квартирах, на кухнях смех не слышен. Телефонный разговор стал коротким.

Запиши мой телефон, – говорят друг другу и прощаются.

Напряженная тишина. Безмолвные очереди машин в ожидании бензина. В человеческой очереди попадается труп. Отъезды стали бытом. Возвращения потеряли ориентацию. У обещавшего вернуться нельзя понять – куда. И понимать некому.

Никто не загорает, не отдыхает, не живет. На пустынном берегу откуда-то взявшиеся сирийцы строят гостиницу. В тайге неизвестные турки строят гостиницу. Немцы восстанавливают барскую усадьбу.

Примерно так, примерно так…

Редакция, которую покинула надежда, выпускает журнал. Ищут анекдоты, заглядывают в постели, звонят за рубеж.

Голоса все глуше. Смешное какое-то осталось, но уже не смешит и плохо доходит.

И почта не находит себе места. Под разными названиями выходят одинаковые газеты.

Армия неожиданно стала жалобной, раздражительной. Опять оказалась неприспособленной к военному времени, нуждается в длительной войне, чтоб набрать опыт. А люди не хотят этого опыта, а без людей она не может. Много журналистов и мало солдат. В атаку идут операторы. Солдаты окапываются. Противник есть, погибшие есть, а фронта нет. Генералам столы сервируют на картах. Из танка спрашивают, как проехать к противнику… Мальчик показывает и бьет гранатой вслед. Победа не нужна никому, пока идет снабжение.

Обоим президентам внушают, что это очень сложная и жестокая война с коварным, умелым и жестоким противником.

Эти бьются за свою родину и те бьются за свою родину. И все находятся на своей родине, отсюда невнятность героизма и отсутствие подвигов.

Лекарства отняли у городов, передали солдатам и возросли потери в тылу. Продолжительность жизни одна у мирных и у солдат. Врачи из каких-то остатков что-то делают. Больные в карманах приносят вату, марлю, инструмент. «Скорая» доехать не может. Приехав, отъехать не может. В этих пробках и угнать невозможно.

В больницах врачи как-то пытаются смерть отодвинуть, но жизнь дать не могут и так и выпускают в это месиво.

А тут страсти кипят: наваливаются, рвут, режут. Беззащитное готовится к уходу. Защититься невозможно. Воры и так уже в лучших машинах, в лучших квартирах, в лучших костюмах, в лучших часах и с лучшим оружием.

Молодое и кипящее ничто не считает чужим: чужую жизнь не считает чужой, и чужую жену не считает чужой, и милицию не считает чужой, а страну считает своей. Кто не хочет пропасть, к ним присоединяется и все равно пропадает. Потому что идет на войну…

Примерно так, примерно так…

Увидя пятерку молодых в машине, все разбегаются. Куда они едут? Против кого? Где выйдут и кого убьют? Все головы в плечи и домой. А там, кроме двери, ничего. Дверью прикрыты. За дверью не живем, готовимся… Если вдруг пропадут свет и вода, никто не выйдет. Боятся. Рассвет как спасение.

Примерно так, примерно так…

Разница между полами перестала волновать. Приумножать население никто не хочет.

Примерно так, примерно так…

Вот из-за поворота выходит человек… Все может быть, но ничего хорошего это не означает.

Оркестр, пожалуйста. Медленно и печально.

Цирк

Ничего нет нашей жизни хуже – лучше – скучнее – веселей – интересней – страшнее – голоднее – сытнее и зажигательно убийственней! Каждый прожитый день высекается на теле неизлечимой зарубкой – шрамом – фурункулом – прыщом – царапиной!

Наш светлый – темный – радостный – печальный продукт невозможно сначала отыскать, потом достать, потом сварить, потом разжевать, потом проглотить, потом переварить. Символ нашей жизни – разбитый унитаз.

Обстановку видеть – слышать – понять невозможно! Жить нельзя. Но даже на эту жизнь покушаются те, кто живет еще хуже, хотя хуже некуда. Но они живут.

Даже не живут, а пытаются жить неоднократно. Последнюю попытку начать жить предпринимают перед самой смертью, выезжая в другие страны, чтоб удобрить те поля своими нитратными телами.

Кто-то в муках рожает детей, удивляясь, почему муки не кончаются с их появлением. Время от времени из репродуктора, затянутого паутиной, сипло слышен новый закон и тихие предсмертные дебаты, которые не могут привлечь внимание копошащегося в свалке населения. Группы преступников уже никого не могут оскорбить, а тем более испугать мучительной смертью, что и так тянется от рождения.

В этом огромном цирке, возникшем на кладбище и веселящем весь мир, покойники сидят рядом с живыми и принимают на себя все упреки и подозрения, самодовольно усмехаясь зелеными губами.

Здесь бродят толпы прихожан в поисках виноватых и находят, и с криками присоединяют их к покойникам, и добавляют заслуги, и еще долго пристают к мертвым – как вы могли!

В этом веселом цирке, торчащем в центре цивилизованного мира, голодающем среди моря еды, оборванном среди гор одежды, болеющем древней чумой, корью и водянкой, старая машина всегда лучше новой и вчерашний день лучше сегодняшнего.

А бедные люди бьют землю кирками, ломами и дерутся за привозные рукоятки к лопате.

Здесь парламент учится у населения, а население учится у парламента, и опять откапываются покойники, чтоб разглядеть их национальность.

Здесь есть свои звезды и авторитеты, вся жизнь которых служит примером, кроме начала – они не там родились.

О, если бы они могли! Они б зубами, ногами, ногтями переменили место рождения. Но они не могут и вынуждены служить примером остальным. И, разгребая навозную кучу своей жизни, ищут в ней зерно какой-то любви, какой-то ночи, какой-то дружбы и клянутся быть вместе, уезжая по одному, перевозя туда свои несчастья, уже там выкрикивая хрипло: социализм, капитализм, хотя из этих слов человечество признает только гомосексуализм – тоже от изобилия.