Читать «Василий Розанов как провокатор духовной смуты Серебряного века» онлайн

Марк Леонович Уральский

Страница 49 из 179

князем Александром Михайловичем (женатым на сестре Николая II Ксении Александровне) его связывала настоящая дружба, продолжавшаяся и в эмиграции, где Руманов в конце 1920-х — начале 1930-х занимал должность его личного секретаря[153].

Вокруг Руманова, который в истории русской литературы остался как один из поэтов «Царскосельской гимназии»[154], группировался весь цвет петербургской литературной элиты — по словам Поля Валери, «третьего чуда» мировой культуры, после высокой «греческой» классики и эпохи Возрождения — начиная от Розанова и кончая Блоком, который шесть раз упоминает о Руманове в своих дневниках. <…> По свидетельству В. Пяста, Блок находил его «каким-то таинственно-замечательным человеком». По словам Алексея Ремизова, Руманов «без всяких безобразий мог человека прославить и вывести на дорогу» [УРАЛ (VI). Гл. 2. С. 74–75].

Тема о взаимоотношениях Василия Розанова с Тумановым, которого он непременно заносил в «синодик» особо близких и любимых им евреев, остается до сих пор «терра инкогнита» в розанововедении. Сохранилось, однако, примечательное — с точки зрения характеристики этих отношений, покаянное письмо Розанова к Руманову, предположительно июня-июля 1918 г., в котором он, выказывая благодарность своему адресату за материальную помощь, в частности говорит:

Дорогой мой! Вы один были, который никогда меня не оставлял, не забывал и как-то носил меня в сердце, несмотря на все, и в пору «выступления Розанова против революции» и выхода из «Русского Слова», и в более для Вас болезненную, конечно, пору Бейлиса, зная, веря: «Это — дурно, не верно: но Розанов есть Розанов и я верю в самого Розанова, а на прочее закрываю глаза». И знаете: гениальная по сердечности Ваша вера в Розанова не обманула Вас и (скоро) это раскроется. Хороший мой. Я плачу в эту минуту не могу писать[155].

Существует мнение, которое разделяли даже такие ближайшие единомышленники Розанова, как о. Павел Флоренский, что он

сознательно непоследователен и намеренно противоречит сам себе. Розанов — художник мысли. Доказывать всякий раз его внутреннюю противоречивость столь же неплодотворно, сколь осуждать поэта за то, что после восторженного гимна любви он пишет стихотворение с нотками очевидного цинизма. Критика не раз упрекала Розанова в равнодушии или даже в нелюбви к истине. Это неточный упрек. Розанов писал на уровне «предпоследних слов», допускавших различное толкование не потому, что был глух к «последним словам», а потому что сомневался в их абсолютности. Может быть, сомнение — это и есть глухота, но это уже область метафизики. Розанов близок подпольному герою Достоевского, мечтавшему об абсолюте, но не находившему его в реальности бытия [ЕРОФЕЕВ Вик. (I)].

Однако, когда дело касалось борьбы за отстаивание всего русского, а это одна из доминантных тем розановских рассуждений и размышлений, Василий Васильевич, безо всяких там сомнений, выступал как самый что ни наесть «зоологический» патриот. Причем градус его озлобленности на инородцев — в первую очередь евреев, с годами возрастал, достигнув максимума в 1917 году, года вдруг «Представление окончилось…. Но не шуб, ни домов не оказалось», а все:

Что казалось

Очень важным,

Очень нужным.

Оказалось

И не важным,

И не нужным[156].

Для мировосприятия Розанова чрезвычайно показательно острое чувство рода, нации, возводимые им в абсолют[157], при, одновременно, почти полном отсутствии идеи личности, о чем не раз писал Н. А. Бердяев[158]. Как смертельной заразы боится он окружающей его чужеродной стихии. Все 170 языцев Российской империи для Розанова — чужеродцы, все они ему безразличны или неприятны. Он, по словам Бердяева

не дума<ет> ничего о немцах, французах и англичанах, пит<ет> почти гадливость к «полячишкам»…

Недаром это качество его личности, проявляющееся в форме «здоровой, природной и никак и ничем не поврежденной <…> русскости», столь превозносится ультраправым публицистом эмиграции Михаилом Спасовским[159]. В статье «Розанов в последние годы своей жизни» (1939) он пишет:

Розанова надо брать в несравнимой его самоцветности и в неповторимой его индивидуальности. Как человек, да еще с такой пытливой отзывчивостью буквально на каждую «злобу дня», Розанов мог в суете своей журнальной (ежедневной) работы делать «неувязки», тот или иной «перегиб» или «недогиб», ту или иную крайность или недосказанность, — но не в них, не в этом ворохе обыденщины и не в этих мелочах текущей прозы жизни ценен, важен, интересен и значителен Розанов. Ценен и значителен Розанов полнотою и чистотою своего русского гения. На его мироощущении нет даже тени влияния извне. Розанов был настолько силен и сила его гения настолько глубока, что его вернее всего рассматривать как самородок в его первозданном виде, — как самородок золота, а не слиток золота [ФАТЕЕВ (II). Кн. II. С. 440].

При таком подходе, лишенном, кстати говоря, и розановской антиномичности, и здравого смысла, столь необходимого для критического анализа, фигура Розанова становится под стать боготворимому им фаллосу, которому кадят в храме Диониса или же Астарты. В дневниках Пришвина имеется даже такая вот любопытная запись:

Я слышал <…>, что Розанов начал заниматься Христом, пораженный однажды разговором студентов возле себя, какой-то студентик спросил: «А был ли у Христа „член“?» С тех пор Розанов всю жизнь и занимался этим, чтобы втянуть Христа в дело повседневной жизни[160].

<На этом пути> Розанов добрался и до «сладчайшего Иисуса», который является нам в творчестве, и увидел там, что «сладчайший» (радость творчества) обретается за счет того же пола, что весь «эрос» находится внутри пола, и христианская культура — это культура по существу эротическая, но направленная против самого рождения человека, она как бы паразитирует на поле, собирает лучи его и защищается духами от пота и вони1.

Поскольку у критиков и историков литературы русского Зарубежья старшего поколения отношение к Розанову в целом апологетическое, интересно, на наш взгляд, озвучить мнение представителя «молодого поколения» эмигрантских писателей, видного беллетриста и литературного критика Гайто Газданова[161],[162]. В статье «Миф о Розанове» он, выделяя трикстерски-провокативный характер розановских писаний, высказывает свое, весьма оригинальное видение Розанова как человека и мыслителя:

Читая «Опавшие листья» и «Уединенное» Розанова, мне трудно было отделаться от чувства непобедимого отвращения: там есть множество вещей, которые не могут не покоробить всякого, кто перелистает эти страницы. Розанов, между прочим, считал именно эти вещи своими главными вещами. <…> Не будем говорить об «единственном» стиле Розанова, о необыкновенности книг, написанных такими отрывками, — это не имеет значения; нетрудно убедиться, что для Розанова