Читать «Механизатор 82. Том 3» онлайн

Андрей Вершинин

Страница 40 из 99

он заметил, потому что Дудник по полю не бегает никогда.

Потом он увидел Пашку.

Пашка стоял на ногах.

Он стоял, прижав правую руку к животу, и не кричал, и не сел, и когда Пилипчук подъехал, он сам дошёл до машины, и Дудник его только придерживал.

В кабине он тоже не кричал.

Он всю дорогу — тридцать два километра, минут двадцать восемь, потому что Пилипчук гнал, — сидел между ними и молчал, и один раз спросил, не заглушил ли Николай Иваныч комбайн.

Дудник сказал, что заглушил.

— И всё, — закончил Пилипчук. — Больше он ничего не говорил.

Мы постояли.

— Кровью тебе кабину залило?

— Ерунда. — Он затянулся. — Кабину отмою.

Про бампер он не знал.

Он его не видел, потому что кровь была снизу, у номера, и попала она туда, я думаю, когда Пашку из машины вынимали.

Вот тогда я и сходил за ведром.

Ганин приехал в семь вечера.

Приехал он на попутке, с портфелем, и первым делом нашёл меня во дворе больницы и спросил, где комбайн.

— В поле.

— Его трогали?

— Отогнали к краю.

Он записал.

— Пётр Сергеевич. Я должен провести расследование и составить акт по форме Н-один. У меня трое суток.

— Составляй.

— Мне нужны будут объяснительные. От Дудника, от вас, от очевидцев.

— Будут.

Он постоял, глядя в портфель.

— Пётр Сергеевич.

— Ну.

— Крючок в ящике был?

— Был.

Ганин на это не ответил.

Он развернулся и пошёл искать, на чём доехать обратно в село, потому что комбайн надо было осмотреть засветло, а темнело в девять.

Дошёл до ворот и обернулся.

— Я его двадцать первого проверял, — сообщил он. — Он был на месте.

— Я знаю.

— Я записал, что был.

— Я знаю, Эдуард.

Он кивнул и ушёл.

В селе узнали к четырём.

Узнали, как узнают всегда: кто-то приехал с поля на ток, на току была Нюрка Сомова, у Нюрки была сменщица, сменщица пошла домой.

К пяти знали все.

К шести у Гуровых во дворе стояли три женщины, и Гуровых дома не было — Степан в райцентре, а мать Пашкина умерла в семьдесят девятом, и в доме, кроме них двоих, никого.

Женщины постояли и разошлись.

Носить было некому, и это, я думаю, единственный случай на моей памяти, когда селу было некуда нести.

Мать узнала на ферме, в пятом часу.

Ей сказала Зойка Гнидина, и мать, по её собственным словам, ничего не переспросила, а домоила группу до конца и пошла домой, и по дороге зашла к Кузнецовым и попросила у Пелагеи сала.

Сала у нас было своё.

Она попросила сала, потому что ей надо было куда-то зайти и что-то сказать вслух, и она это сделала так, как умеет: не про Пашку, а про сало.

Кузнецова дала.

Домой я вернулся во втором часу ночи.

Мать не спала.

Она сидела на кухне при керосинке — свет опять отключили, — и на столе перед ней ничего не было: ни миски, ни гороха, ни рукоделия. Она просто сидела.

— Ну?

— Два пальца. Указательный и средний. По вторую фалангу.

Мать перекрестилась.

Перекрестилась она быстро и мелко, у себя перед грудью, и это был третий раз за две жизни, когда я видел, как она крестится.

— Степан там?

— Там.

— Ел ты сегодня?

— Ел.

— Когда?

Я подумал.

— В половине первого. Окрошку.

Мать встала и пошла к печи.

Глава 14

Тридцатого в шесть утра я стоял у бревна и не знал, с чего начать.

На бревне сидело двадцать восемь человек.

Сидели они как всегда — кто в телогрейке, кто в рубахе, у половины в руках папиросы, — и смотрели на меня, и ждали, и я понимал, что надо что-то сказать, и не понимал что.

Начать с Пашки было нельзя.

Нельзя потому, что все и так знали, и знали подробнее меня, потому что к утру в селе циркулировало уже четыре версии, и одна из них — самая точная — исходила от Пилипчука.

А не начать с Пашки было тоже нельзя.

Я постоял секунды три:

— Гуров в райцентре. Два пальца. Правая. Жить будет.

На бревне никто не пошевелился.

— Дальше. Дудник — на дальнем, как вчера. Клюев — на Соловьихе…

И пошла разнарядка.

Заняла она девять минут, и после неё все встали и разошлись, и ни один человек не задал ни одного вопроса, и это, как я потом сообразил, было сделано специально.

Дудник вышел в шесть.

Он вернулся из райцентра ночью, в третьем часу, а в шесть был у бревна, и стоял он не с краю, а там же, где всегда, — и это, я думаю, стоило ему больше, чем вся остальная неделя.

Никто на него не смотрел.

То есть смотрели, конечно, но так, как умеют мужики: боковым зрением, ни разу не в упор, и никто к нему не подошёл, и никто не сказал ни слова сочувствия, потому что сочувствие тут было бы обвинением.

Он в тот день намолотил больше всех.

Он молотил в тот день, и на следующий, и всю первую декаду сентября, и намолотил в итоге по колхозу первый результат, и в октябре его за это премировали, и он деньги взял и в тот же день отнёс Гуровым.

Штурвального он не взял.

Я ему предлагал дважды — на второй день и на четвёртый, — и оба раза он ответил одинаково.

— Не надо.

— Коль, тебе одному тяжело.

— Не надо, Петь.

И работал один до конца сезона, и это было тяжело физически и на выработке отразилось, и он всё равно намолотил больше всех, потому что спал по четыре часа.

Версий к тридцатому утру ходило четыре.

Первая — правильная, от Пилипчука, и она к вечеру победила, потому что Пилипчук был на месте и говорил коротко.

Вторая — что Дудник отправил его чистить, а сам пошёл курить. Эта продержалась полдня и умерла, потому что её пересказали Твердохлебу, а Твердохлеб там был.

Третья — что комбайн был неисправный.

Эта была самая живучая, потому что она самая удобная: если машина неисправна, то есть кому предъявить, и в селе от этого всем становится легче.

Держалась она до пятого сентября.

Убил её, между прочим, Ганин — не