Читать «Советский трикстер. Культурное наследие цинизма» онлайн

Марк Наумович Липовецкий

Страница 69 из 130

(mockery and mimicry), которое Хоми Баба определяет как отличительную особенность постколониального дискурса434.

Таковы, скажем, постоянные упоминания об эндурцах – некой зловредной нации, незаметно внедряющейся в абхазский мир и несущей ему порчу. Этот мотив явственно пародирует ксенофобные и националистические объяснения всех социальных бед кознями «чужаков», «инородцев», популярные прежде всего потому, что позволяют переложить ответственность за деградацию и распад с самого народа на «внешние» по отношению к нему силы. На первый взгляд, это отчетливо сатирическая тема: таким образом Искандер выявляет опасность национализма, таящуюся в травмах имперских субалтернов.

Вместе с тем иногда и сам Искандер, и его любимые герои, кажется, вполне серьезно обсуждают засилье эндурцев, придавая этой категории скорее нравственно-оценочный, нежели национально-этнический смысл:

– Нет, – сказал Кязым, – я не эндурец. Я единственный неэндурец в мире. Кругом одни эндурцы. От Чегема до Москвы одни эндурцы! Только я один не эндурец! <…> Но иногда мне кажется, – сказал Кязым, как бы смягчившись после пения, – что я тоже эндурец (2: 65).

Любит попенять на эндурцев и Сандро. Но его родной брат, Кязым, чегемский мудрец, утверждает: «…мой брат Сандро первый эндурец в мире. Нет, второй. Первый в Москве сидит» (2: 65), – под первым эндурцем Кязым имеет в виду Сталина.

Амбивалентность отличает и созданный Искандером образ Чегема как символа незамутненной чистоты «народной жизни» – домодерной ретроутопии, противостоящей напору советской модерности. С одной стороны, в описаниях чегемской жизни постоянно звучат идиллические ноты. Идеализация во многом оправдывается тем, что чегемская идиллия неотделима от детских воспоминаний лирического героя, тоска по чегемской гармонии тождественна тоске по чистоте и естественности.

С другой стороны, Искандер обнаруживает глубокую органическую связь между чегемской утопией и трагифарсом советского строительства коммунизма. Так, древнее молельное дерево, которому пастухи и охотники приносили жертвы, прося совета у языческого божества, в разгар коллективизации начинает отчетливо произносить слово «кумхоз» (то есть колхоз) – причем для отца Сандро, Хабуга, впервые обнаружившего новое звучание великана-ореха, это трагедия, поскольку «перспективность» колхозного строительства Хабуг распознал сразу же. Зато дядя Сандро немедленно пристраивается при «политически грамотном» орехе кем-то вроде экскурсовода-тамады. Посетители дяди Сандро именуются паломниками, только Колчерукий отказался принимать звон молельного ореха за руководство к действию. Впоследствии обнаруживается немало аналогичных сближений. Так, например, соцсоревнование между двумя стахановками по сбору чая выливается в состязание между двумя семейными кланами: «Я думаю – соревнование вроде кровной мести… Выигрывает тот, у кого больше родственников…» – говорит по этому поводу крестьянин Кунта (1: 484). Вписываются в этот ряд и чегемская легенда о Ленине как о величайшем абреке, отомстившем царю за убитого брата (тоже великого абрека), и разительное сходство между абреками и партийными вождями.

Чаще всего Сандро выступает в роли медиатора, соединяющего два, казалось бы, несовместимых мира: идиллический мир Чегема и мир имперской власти. Поведение партийных деятелей проникнуто той же самой театральностью, которая всегда была характерна для самого Сандро, недаром в преклонные годы он становится неизменным украшением всякого рода президиумов и торжественных застолий. Но главное: через всю книгу проходит сопоставление Сандро со Сталиным, роль трикстера как двойника правителя империи здесь постоянно находится в центре внимания и постоянно окружена спектром противоречивых интерпретаций.

Речь идет не только о характеристиках Сандро как «величайшего тамады всех времен и народов» и не только о его медальном профиле (на медалях советского времени чаще всего были запечатлены профили Ленина и Сталина). Есть и более прямое указание на такую парадоксальную близость: в рассказе «Дядя Сандро и его любимец», описывая свою третью встречу со Сталиным, Сандро тонко намекает на то, что Сталин «тоже мог бы стать тамадой, если б так много не занимался политикой», а это подразумевает, что если бы Сандро «так много не занимался застольными делами, <он> мог бы стать вождем» (1: 389).

Сандро и Сталин

«Историческая» встреча Сандро со Сталиным образует сюжет кульминационной новеллы цикла – «Пиры Валтасара». Здесь Сандро выступает в роли придворного шута, приглашенного в составе ансамбля абхазской песни и пляски развлекать вождей, собравшихся в правительственном санатории в Абхазии летом 1934 года. В одном из танцев по очереди с солистом ансамбля Патой Патараей Сандро должен на коленях подлетать к наблюдающим за ними вождям: «разгон за сценой, падение на колени и скольжение, скольжение через всю сцену, раскинув руки в парящем жесте». В секрете от руководителя ансамбля Сандро придумал и осуществил дерзкий трюк: он делает все то же, но с лицом, закрытым башлыком. Символический смысл этого танца совершенно очевиден – коленопреклоненное выражение обожания к вождям («Железные колени сейчас властями ценятся, как никогда…» – 1: 245). Сандро доводит его до гипертрофированной степени, добавляя еще и символизм слепой веры:

И в этой тишине, с лицом, прикрытым башлыком, с распахнутыми руками, дядя Сандро стремительно прошуршал на коленях танцевальное пространство и замер у ног товарища Сталина.

Сталин от неожиданности нахмурился. Он даже слегка взмахнул сжатой в кулак трубкой, но сама поза дяди Сандро, выражающая дерзостную преданность, и эта трогательная беззащитность раскинутых рук и слепота гордо закинутой головы и в то же время тайное упрямство во всей фигуре, как бы внушающее вождю, мол, не встану, пока не благословишь, заставили его улыбнуться (1: 258).

Примечательно, что это – свадебный танец. Поклонение жениха перед невестой незаметно подменяется здесь выражением преданности власти. Перед нами яркий пример гиперконформизма. Но, по принципу субверсивной аффирмации, успех дяди Сандро на пиру у Сталина приводит к деконструкции власти, поклонение которой герой так «дерзновенно» (выражение «дерзновенная преданность» повторяется дважды) имитирует.

Хоми Баба писал о постколониальной мимикрии:

мимикрия возникает в качестве представления различия, которое в свою очередь является отрицанием. Мимикрия в данном случае становится признаком двойного членения речи, комплексной стратегией преобразования, управления и дисциплинирования, которая «апроприирует» Другого, демонстрируя свою силу435.

Как в «Пирах Валтасара» мимикрия становится различием? Как она апроприирует «другого» в процессе наблюдения за властью?

Отвечая на этот вопрос, необходимо также иметь в виду имперский контекст этой новеллы. Перед нами пир, ставший ритуалом имперской власти. Сталин не просто приезжает на отдых в Абхазию, а руководитель СССР вместе с русской по преимуществу свитой приезжает в «национальную республику», совмещая отпуск со спектаклем «центральной», то есть имперской власти. Прием, оказываемый Сталину, является демонстрацией лояльности провинции центру. Неслучайно за столом, наряду с московскими гостями, «вождями», сидят «секретари райкомов Западной Грузии с бровями, так и застывшими в удивленной приподнятости». Развлекает гостей абхазский ансамбль песни и пляски под руководством Платона Панцулая (тоже реальное лицо), который исполняет «несколько абхазских песен и плясок, а также песни и пляски дружной семьи кавказских народов» (1: 253). Соперничество между Берией и Лакобой, разворачивающееся на пиру и провоцируемое Сталиным, накладывается на противостояние Грузии и Абхазии (см. выше), поскольку Берия в 1934 году исполняет обязанности первого секретаря ЦК Грузии, а Лакоба – председатель Совнаркома Абхазии, добивающийся независимости Абхазии от Грузии. В этом контексте имеет значение тост Лакобы «за старшего брата, за великий русский народ» (1: 284). И то, что «Сталин сказал: мол, у вас на Кавказе…» – чем вызвал переполох среди кавказцев: «Значит, он уже чувствует себя русским…» (1: 284) Существенно и то, что явление танцоров в зал, наполненный вождями, описывается так:

двадцать стройных танцоров превращались в цветущих делегатов его [Сталина] национальной политики, точно так же, как дети, бегущие к Мавзолею, где он стоял по праздникам, превращались в гонцов будущего, в его розовые поцелуи (1: 253).

И даже