Читать «Тысячелетнее царство. Христианская культура средневековой Европы» онлайн
Олег Сергеевич Воскобойников
Страница 32 из 129
По большому счету античная наука, чистая эмпирия, была забыта уже на исходе Античности, поскольку потеряла практическое применение и религиозный смысл[182]. Природа перестала быть предметом восхищения, удивления и, следовательно, пытливого изучения, каким ее видел Аристотель, который нередко делится своей радостью познания и стремится присматриваться ко всему, «не упуская по мере возможности ничего, — ни менее, ни более ценного, ибо наблюдением даже над теми из них, которые неприятны для чувств, создавшая их природа доставляет все-таки невыразимые наслаждения людям, способным к познанию причин и философам по природе»[183]. Лукреций — римский эпикуреец I в. до н. э. — описывает мир таким, каким он предстал бы перед нашим взором, если бы мы видели его впервые:
В новом обличье предстать пред тобою должно мирозданье.
Нет, однако, вещей достоверных, чтоб невероятны
Не показались они нам с первого взгляда…[184]
Нетрудно найти схожий эстетический настрой и у натурфилософов-стоиков[185].
Средневековое сознание, как мы не раз увидим, вовсе не чуждо эстетизации природы, но эта эстетизация немыслима без отсылки к Творцу. С другой стороны, ни Аристотель, ни Эратосфен, ни даже Лукреций (несмотря на то, что писал Ф. А. Петровский[186]) атеистами не были. Но их природа — предмет самостоятельного рассмотрения. Взгляд, схожий с аристотелевским, вернется на средневековый Запад лишь с поколением Фридриха II, Альберта Великого, Петра Марикурского — примерно в середине XIII в. Зато большую популярность приобрели всевозможные компендиумы и литература о чудесах и странных явлениях (mirabilia), раскрывающих тайные силы природы и божественный промысл. Такая литература, восходящая к эпохе эллинизма, не забывала полностью о действительности, о климатах (или «зонах»), жизни животных и т. п. Но она уже была рассчитана на такой тип сознания, который мы сегодня окрестили бы «ненаучным». Люди, напомню, нуждались в поучении, а не в изучении. Их не волновало, как ведет себя лев в дикой природе. Гораздо важнее было то, что его детеныши, как тогда считалось, рождаются мертвыми и «воскресают» через три дня — как Христос.
Рассмотрим поближе феникса. Никто не сомневался в существовании этой невиданной птицы, единственной на весь белый свет, откладывающей яйцо в огне, сгорающей и возрождающейся из пепла в своем птенце. Вот как заканчивает свой гимн фениксу Клавдиан:
Сам ты наследник себе, там обретающий силы,
Где нам уготована смерть. В пепле костра получаешь
Рожденье, пусть старость умрет, но ты никуда не уходишь,
Видевший все, что прошло, свидетель столетий круженья,
Ты знаешь, когда излились на недвижные скалы потоки
Бурные, все затопив, и пламя в какую годину,
Разбушевавшись, сожгло Фаэтоновых шалостей жертву:
Бич сей тебя миновал, один невредим ты остался
На укрощенной земле, и не дано тебя в пряжу
Паркам свою заплести — на то не дается им право[187].
Как нередко бывало в то время, около 400 г., непонятно, пишет ли это христианин или язычник. Августин не считал Клавдиана, своего современника, христианином[188]. «Феникс» Лактанция, написанный вскоре после его обращения в христианство, около 300 г., не менее амбивалентен. Многие представления о птице были взяты Отцами и поэтами того времени у древних, иногда без изменений, иногда с корректировкой. Например, пятисотлетний жизненный цикл феникса, зафиксированный Геродотом, увеличен Клавдианом до тысячи. Так или иначе, феникс стал тоже символом Христа: умирающего и воскресающего, здесь и сейчас идущего на Голгофу, «на костер», и одновременно сущего «прежде век», «свидетеля столетий круженья», смертью поправшего смерть, рождающегося в пепле. Именно эту роль он выполняет в мозаиках того времени: в Сан Джованни ин Фонте, удивительном по сохранности неаполитанском баптистерии V в., у вершины креста, изображенного на своде, и в базилике Святых Косьмы и Дамиана на Римском форуме (VI в.), даже своим нимбом символизируя вечную жизнь святых на небесах (рис. 24).
Рис. 24. Феникс. Конха апсиды базилики Святых Косьмы и Дамиана на Римском форуме. Середина VI в. Мозаика. Фото О. С. Воскобойникова
Пеликан («неясыть пустынная» в русском переводе псалмов), павлин, голубь, олень, молодой лев («скимен»), овца, «хитрые лисята», портящие виноградники (Песнь 2:15), даже ехидна, саранча, змея, кит, игривый (Пс. 103:26), но страшный левиафан, которого Всевышний велит поймать на удочку многострадальному Иову (Иов. 40:20), — все они — добрые, сильные, слабые, злые или коварные — отдали свои природные качества на службу божественному промыслу.
У кого-то в начале нашей эры возникло мнение, что голубь лишен желчи и, следовательно, злобы. Поэтому голубица, преисполненная любви, даже гнездо защищает без гнева (в отличие, скажем, от вороны или утки). Опять же — как Спаситель, проповедовавший возлюбить своих врагов, как Отец, отдавший Сына для спасения заблудшего, словно овцы, человечества. Безобидность голубя, как и его белизна, наверное, поспособствовала и тому, что именно он стал символизировать третье лицо Троицы — Духа Святого. В Новом Завете Дух явился «в виде голубине» лишь в момент крещения Христа. Вряд ли кому-то пришло бы тогда в голову проверять на опыте, что у голубя есть печень, вырабатывающая желчь (на самом деле у него нет только желчного пузыря). Для создания всей богатейшей символики голубя — вполне понятной, кстати, и людям XX в., после Пикассо и Второй мировой войны, — им было достаточно того, что голубь никогда никого не обижает, а элементарная подмена причины и следствия предоставила еще и видимость естественно-научного обоснования. Забавным подспорьем, как во всем, оказывались странные на наш сегодняшний взгляд этимологические аналогии: на рыцарских турнирах дама иногда вручала своему рыцарю щуку. В этом крупном речном хищнике на первый взгляд мало героического, эротического или лирического. Но ее старофранцузское название lus созвучно старофранцузскому los: «награда», «хвала»[189]. Средневековая этимология и возникающие из нее социальные практики,