Читать «История философии» онлайн

Энтони Грейлинг

Страница 102 из 250

эстетике XVIII века.

Едва ли стоит говорить, что сегодня мы вряд ли добровольно отказались бы как от неоклассицизма XVIII века, так и от романтической музыки и поэзии XIX века, поэтому суть здесь не в том, чтобы принимать чью-то сторону в споре о лучших проявлениях обоих стилей, и не в том, чтобы выбирать, какой из них принес больше вреда, — раз уж мы признали, что у каждого есть свои худшие стороны и последствия: как суровый и механистический редукционизм одного, так и безответственное мышление другого, приведшее к таким катастрофам политического и социального романтизма, как национализм, расизм и в конечном итоге фашизм. Если и есть одно разительное отличие, то оно заключается в том, что аморфные объятия романтизма бездумно давали приют многим из тех шибболетов, которые Просвещение упорно пыталось искоренить из-за их пагубного влияния на процветание человечества (ярчайший пример тому — суеверие); и в этом отношении предпочтение можно было бы обосновать следующим образом: благополучная жизнь для человека, безусловно, требует лучшего из обеих традиций, но, пожалуй, меньше всего она нуждается в худших аспектах романтизма, если те сводятся к передаче авторитета таким вещам, как раса, Герой, Гений, «принцип фюрера», традиция, природа, непросвещенные эмоции, видения, сверхъестественные существа и так далее.

С точки зрения Просвещения, разум — это арсенал идей, оружие, применяемое в столкновении точек зрения. Из этого следует, что разум — это абсолют, который при ответственном использовании способен разрешать споры и служить проводником к истине. Но разум, понимаемый столь бескомпромиссно, всегда вызывал противодействие. Одним из главных противников является религия, утверждающая, что откровение — в любой форме, от мистического опыта до продиктованного божеством священного писания, — приносит извне мира обыденного опыта истины, которые невозможно обнаружить с помощью человеческого познания внутри этого мира. Другой противник — релятивизм, представление о том, что различные истины, различные взгляды, различные образы мыслей, даже соперничающие или противоречащие друг другу, одинаково верны и не существует авторитетной точки зрения, с которой их можно было бы рассудить. В этом резком противопоставлении чаша весов Просвещения решительно склонялась на сторону того аргумента, согласно которому разум, несмотря на все свои несовершенства и подверженность ошибкам, задает стандарт, которому должны подчиняться соперничающие точки зрения. Соответственно, его приверженцы отвергают любые взгляды, утверждающие существование авторитетов, стоящих вровень с разумом или даже превосходящих его, будь то раса, традиция, природа или боги. Защита разума со стороны рационалистов не должна быть — и, разумеется, ей лучше не быть — безоговорочной, не в последнюю очередь ввиду того, что ответы на вопросы о том, что представляет собой человек (или человеческая природа), гораздо более ироничны и условны, чем мы порой осознаем, а потому заслуживают меньшего доверия. Но именно это отлично понимали и сами поборники Просвещения в XVIII веке. Вспомните сатиру Вольтера на чрезмерную приверженность рационалистическому оптимизму, олицетворением которой служит доктор Панглос в «Кандиде», — произведении, опровергающем мнение любого, кто считает, будто просветители были лишены самокритики или не задумывались о границах человеческой разумности. И ведущие философы (а не просветители) того периода — Юм и Кант — точно так же старались не переоценивать разум, в то же время используя его для очерчивания его собственных пределов.

Рассмотрим более позднюю критическую реакцию на Просвещение, которая служит примером того, как его оптимистичный взгляд стал восприниматься как саморазрушительный. В «Диалектике Просвещения» (1944), которая, как утверждается, началась с разговора на нью-йоркской кухне между Максом Хоркхаймером и Теодором Адорно в самые мрачные дни Второй мировой войны, выдвигается идея о том, что принципы и идеи Просвещения переродились в свою противоположность. Индивидуальной свободы искали еще просветители, но для их преемников она обернулась формой порабощения экономическими силами. Наука виделась рациональной альтернативой религии, но «сциентизм», сам принявший форму мифа о спасении (в котором наука ответит на все вопросы и решит все проблемы), попросту пришел на смену религии и стал оказывать столь же пагубное влияние.

Хоркхаймер и Адорно придавали огромное значение своей критике научной рациональности, поскольку полагали, что стали свидетелями того момента, когда ее обещания стали абсолютно токсичными. Принятая в качестве философского метода Просвещения, научная рациональность обещала не только обеспечить прогресс во всех областях, но и одновременно подорвать религиозные догмы, а вместе с ними и гегемонию духовенства. Первые просветители верили, что это возможно благодаря ее объективному характеру и очевидному практическому успеху. Обещая как прогресс, так и освобождение от древних суеверий, научная рациональность должна была служить интересам свободы и толерантности. Однако научная рациональность обладает собственной динамикой, утверждали Хоркхаймер и Адорно, которая постепенно заставила ее ополчиться даже против тех ценностей, благодаря которым она сама и возникла. Тем самым она превратилась из оружия против подавления в оружие для подавления. Питаемая собственными грезами о прогрессе, опьяненная успехами рационального метода, торжествующая в своем нарастающем господстве над природой, гуманистическая мечта просветителей в конце концов превратилась в кошмар, а все те шибболеты, которые она пыталась уничтожить, вновь заявили о себе в новом обличье — главным из которых, как утверждали Хоркхаймер и Адорно, стал фашизм.

Этот анализ оказал огромное влияние на Франкфуртскую школу и вызвал бурные дебаты после Второй мировой войны. Однако защитники ценностей Просвещения отвергают этот тезис. Они указывают на неправдоподобность приравнивания научного господства над природой — господства, которое, с точки зрения Просвещения, должно было освободить человечество, — к политическому господству над большинством человечества, осуществляемому теми, кто в последующие века прибрал к рукам рычаги экономической и политической власти в результате материального прогресса, ставшего возможным благодаря Просвещению. В кризисе 1940-х годов угнетающей силой, которую Хоркхаймер и Адорно имели в виду прежде всего, был нацизм, который они рассматривали как самоисполняющийся парадоксальный итог Просвещения: по их выражению, «инструментальная рациональность» переродилась в «бюрократическую политику». Но это, по мнению защитников Просвещения, неправдоподобно. Нацистская идеология черпала силу именно в крестьянстве и мелкой буржуазии, которые чувствовали наибольшую угрозу со стороны прихода капитала к власти, поэтому источником нового угнетения следует считать не капитал, а именно мелких собственников и крестьян как новоявленных представителей тех групп, которые больше всего теряли от Просвещения и потому восстали против него, — то есть реакционеров. Сторонники нацизма, живи они в XVIII веке, защищали бы традиции абсолютной власти, будь то на небесах или в Версале, от «инструментальной рациональности», которая в XVIII веке выражалась в секуляризационных и демократизирующих импульсах. Таким образом, заявляют защитники Просвещения, Хоркхаймер и Адорно переворачивают все с ног на голову. Не очевидно и то, что альтернативная форма тирании, доступная для изучения в ту