Читать «Семь Семенов» онлайн

Мария Воробьи

Страница 35 из 70

на его диплом, потом на него самого.

Семёну было страшно. Всем было страшно, но все крепились. Так было надо. Потом оказалось, что нужны для войск чертёжники и гравёры. Оказалось, что войско — это люди, которых надо кормить и обшивать. Оказалось, что война зависит от карт и технических чертежей.

На поезде Семён был отправлен в Могилёв. Там с фронта ему присылались топографические карты, нанесённые от руки военными геодезистами и картографами. Семён по ним вырезал линогравюры. Эти гравюры потом печатались в соседнем помещении, в типографии, множились и рассылались обратно на фронт по разным войсковым частям.

Иногда он печатал карты с фронтов. Фронт был для него линией. Линия двигалась то влево, то вправо. Прихотливо плясала туда и сюда. Радостные были дни, когда линия шла на запад, но бывали месяцы и дни, когда она нудно и последовательно шла на восток.

Но чаще он резал топографические карты, потому что движение фронта и расположения войск передавались как-то иначе, отмечались в каждом штабе выставленными по координатам флажками.

По утрам он просматривал пришедшие карты, потом садился за лист линолеума и резал, резал, вырезал. В Академии его учили травить кислотой офорты, резать гравюры по камню и металлу. Но линогравюры были быстрее и резались проще: поэтому для карт использовали их. Линолеума было много — Российская империя больше всех его производила. Раньше использовалась хромолитография, но и она теперь была бы медленнее.

«И хорошо, — думал Семён. — Кто часто травит кислотой, рано или поздно начинает болеть, надышавшись парами».

У него было порядка двадцати резцов. Иногда они тупились и ломались, приходилось одалживать и точить. Иногда он резался ими, особенно когда работы было много: как собака, зализывал ранки, не отвлекался. Старался не отвлекаться. Работал он с утра до вечера. Монотонность линий позволяла не думать, и это было очень хорошо.

Ещё три гравёра работали вместе с ним: двое были выпускниками Московского училища зодчества и ваяния, а про четвёртого было непонятно, он был очень молчаливый. Жили на квартире в десяти минутах ходьбы от работы, также все вчетвером, по двое в комнате. Комнаты были маленькие, клетушечки, но Семён радовался своей судьбе, потому что его могли послать на фронт, но не послали.

Время шло. Что-то происходило с миром, и никто не мог осознать этого. Люди не видели этого. Их маленькие — или большие — жизни были перелопачены страданиями. То, что они выстраивали всю жизнь, ради чего жертвовали, ради чего страдали, на что надеялись и чего боялись, — вдруг было сметено беспощадной неостановимой волной.

Время шло.

Семён продолжал жить. С ним ничего не случалось страшного. Дни его были заняты беготнёй, работой, хаосом человеческой жизни. А ночью он спал, не закрывая глаз до конца. Сначала спал правый его глаз. Потом спал левый его глаз. Семён стал как рыба — никогда до самого конца не спал.

Семён знал про себя, что он полуслеп, Семён знал про себя, что он, пожалуй, полоумен и полуталантлив. Он знал, что понять ему было не дано, но спать, закрывая оба глаза, он не мог. Ему хотелось уснуть — как в детстве, в крепко натопленном доме, под пощёлкивание дров в печи. Сны его были сказочные, и домовой туда его провожал. Или уснуть, как спал он при работе в типографии — спокойно, потому что попал на своё место. Тогда сны его были устроены разумно и просто, и он сам в них проходил, открывая гладкие деревянные двери. Или уснуть, как спал, когда учился в Академии, — сны его были красивыми, фантастическими, волшебными и были наполнены мифическими созданиями, вечными и древними. В каждый сон провожали его Алконост и Сирин с красивыми женскими головами.

Но он боялся, что, если уснёт сегодня, то проспит сто лет и не проснётся снова — так страшно было бы ему проснуться.

А время всё шло.

Глава 12

В тысяча девятьсот семнадцатом году государь отрёкся от престола. Безглавой стала империя. Кончилось время. Всё зашаталось.

Семён, ослепивший сам себя, как любой незрячий, до ужасной остроты развил остальные чувства. И ночью ему мерещилось, как дышит, движется, живёт, вздымает грудь огромное чудовище размером в одну шестую часть мира. Что-то старое умирало. Что-то новое рождалось. А счёт, как всегда, был замешен на крови.

Семён слушал, как это происходит, чувствовал, как это происходит, и не понимал, не мог этого понять. Никто не мог этого понять и не сможет понять до скончания мира — слишком велико, чудовищно, прекрасно и сложно было происходящее тогда. Но важно было помнить: люди, как здраво рассудил Семён, имели различные глаза.

Иногда они смотрели на одно и то же, и одним дело представлялось большим, а другим — малым. Кому-то важным, а кому-то неважным. Никакое дело или явление не имело ценности само по себе: но, проходя через глаза людские, становилось то значительным, то незначительным, то уродливым, то ужасным.

У людей были разные глаза. Глаза были серые, синие, карие, зелёные. Глаза были: очи чёрные, или налитые кровью, или вылезшие из орбит, или с расширенными зрачками, или старческие водянистые глаза, или бессмысленные и бесполезные глаза новорождённого ребёнка. Но глаза были — полдела. На глаза надевалось разное. На глаза надевались очки, пенсне, монокли. Глаза смотрели сквозь подзорные трубы и в различные линзы, глаза смотрели через стекла противогазов и закопчённые осколки стекла.

Кто-то, как Семён, не видел частично. Кто-то вообще не видел. Неудивительно, что со всем этим разнообразием люди совершенно по-разному смотрели на вещи.

Время же шло.

Их полк расформировали. Он собрал свои нехитрые вещи — как мало их было — и оказался один на вокзале. Куда ему было ехать? Москва? Лебедь белая, типография, вечная весна: там он был счастлив. Петербург? Золотой город, Академия, бесконечные квартиры приятелей: там тоже он был счастлив. То время прошло, а новое не настало, но надо было куда-то ехать, нельзя бесконечно было стоять на вокзале, даже если времени нет.

Куда едут, когда заканчиваются войны? Ему повезло взять билет до Твери.

В окно он видел поезда, которые везли людей и везли тачанки. Казалось бы, за годы войны к этому можно было привыкнуть, но он не привык: от этих поездов было всё страшнее. Видел вокзальный хаос, первобытный и злой. Видел раздачи листовок, декларации, военных костры вдоль дорог. Старался поменьше смотреть.

Тверь была тревожная. Не такая тревожная, как Петербург, а словно беспомощная, околдованная, растерянная. Какая-то жгучая, кипучая энергия, зародившаяся