Читать «Сталин, Иван Грозный и другие» онлайн
Борис Семенович Илизаров
Страница 79 из 143
«Я никогда не любил графа.
Ни как писателя,
Ни как человека.
Трудно сказать почему.
Может быть, потому, как инстинктивно не любят друг друга
Квакеры и сибариты, Кола Брюньоны и аскеты?
И хотя на звание святого Антония я вряд ли претендую – в обществе покойного графа я чувствовал себя почему-то вроде старой девы…
Необъятная, белая, пыльная, совершенно плоская солончаковая (?) поверхность земли где-то на аэродроме около Казанлинска или Актюбинска.
Мы летим в том же 1942-м году из Москвы обратно в Алма-Ату.
Спутник наш до Ташкента – граф.
Ни кустика. Ни травинки. Ни забора. Ни даже столба.
Где-то подальше от самолета обходимся без столбика.
Возвращаемся.
– Эйзенштейн, вы пессимист», – говорит граф.
– Чем?»
– У Вас что-то такое в фигуре…
Мы чем-то несказанно чужды и даже враждебны друг другу»[374].
Если судить по этому эпизоду, доверительных отношений между Толстым и Эйзенштейном никогда не было.
На протяжении всей пьесы Толстого царь никого не казнит, только угрожает, но как-то не серьезно, не страшно. Грозный у Толстого совсем не грозный. В целом первый вариант пьесы неудачен во всех отношениях. Сталину она не понравилась еще и по тем соображениям, которые читаются между строк записки Щербакова: в таком виде она не может быть использована, как исторический аналог, как параллель, как средство оправдания и укрепления культа личности Сталина. Не помогают даже своеобразные «маячки». Мало того что для всех мало-мальски понимающих язык советской пропаганды и без того было бы ясно, кого Толстой воплотил в образе «Великого государя», так он еще, где мог, расставил своего рода сигналы-символы. Вот один из таких сигналов (о некоторых говорилось и раньше). Во второй картине есть на первый взгляд странная ремарка. Она добавлена после взрывных слов Ивана, получившего неприятные известия: «Радость мне привез… Будем и мы в решении тверды! (Взял нож и вдруг с диким криком всадил его в стол.)»[375]. Откуда писатель взял такую красочную картинку взрыва бешеных эмоций царя, отнюдь не кавказца? Из сплетен и мифов о советском вожде. До наших дней на одной из бывших дач вождя на Кавказе посетителям показывают стол из дорогого дерева с вонзённым в его середину ножом. Говорят, что это след сталинских довоенных картинных страстей. Вот так простенько Толстой пытался скрестить образы Ивана и Иосифа, точно так, как он пытался это сделать с образами Сталина и Ленина в повести «Хлеб». А получалась химера, в чертах которой отдельные признаки того и другого смутно угадываются, но историческая связь, геополитическая преемственность или духовное наследование не обнаруживаются.
* * *
А.Н. Толстой, получив отрицательное мнение о пьесе, остаток 1942 г. и весь 1943 г. делал из нее две, не столько переосмысливая, сколько дописывая и меняя структуру, а главное, усиливая централизаторскую предусмотрительность царя. Первую пьесу, о молодых годах Ивана, он назвал «Орел и орлица», вторую – «Трудные годы» (об опричнине, Ливонской войне, дипломатии и т. д.). «Иван Грозный» стало теперь общим названием дилогии, а ее жанр автор определил как «драматическая повесть в двух частях». Сначала же вообще задумывался о трехчастной пьесе. В статье «Над чем я работаю» (январь 1943 г.) Толстой писал: «Я работаю сейчас над драматической трилогией «Иван Грозный». Время Грозного, XVI в., – это эпоха создания русского государства. Личность и дела Ивана Грозного в силу ряда причин искажались историками. Только теперь, на основании недавно открытых документов, русская историография вернулась к этой эпохе, чтобы по-новому осветить ее. Эпоха Грозного – это эпоха русского ренессанса, которая, так же как эпоха Петра Великого, отразила огромный подъем творческих сил русского народа.
Почему я в наши дни занялся такой отдаленной эпохой? Потому что в личности Ивана Грозного и людей, его окружавших, с особенной яркостью отразилось все своеобразие, весь размах русского характера»[376]. Но автор довольно быстро отказался и от идеи трехчастной драмы по причинам, для нас уже хорошо известным: никто не смел изображать и даже упоминать о неудачах и поражениях советского вождя. А Грозный второй половины XVI в., который все более становился Сталиным первой половины ХХ в., в последнее десятилетие своей жизни терпел тяжелейшие военные и политические поражения. Поэтому точно так, как в «Обороне Царицына», в пьесе о царе следовало писать исключительно о победах, наступлениях, успехах. Во время обсуждения новой пьесы в «Малом театре» Толстой в разговоре с одним из артистов начал сокрушаться: «Третью часть писать не буду. Это страшно. Это такой мрак. Крушение всех его надежд. Нельзя писать в такое время. Не подниму. После войны как-нибудь»[377]. Откуда этот страх у человека ХХ в. перед политически несостоятельным царем XVI в.? Шекспир не боялся писать о крушении надежд и гибели ни Антония, ни Клеопатры, ни короля Лира… Пушкин бесстрашно бросил мертвого Бориса Годунова и все его надежды под ноги самозванца и безмолвствующего народа и ничего? «Мрак» не опустился на его голову. И почему во время войны нельзя писать о крушении надежд, случившихся за четыреста лет до этого? Конечно, Толстой боялся смертельной хватки, но не мертвого, а живого. А меня вновь удивляют параллельные решения Толстого: написать сначала одну, затем три, а потом все же две пьесы; и Эйзенштейна: снять сначала вместо одной две серии кинофильма, затем – три, и сходным вмешательством Сталина в эти планы.
Толстой за время работы над образом Ивана IV в который уже раз заявлял о неких силах, злобных историках, исказивших оценку грозненской эпохи, и о появлении неизвестно откуда взявшихся новых архивных документов, позволяющих пересмотреть древнюю историю. О чем идет речь, о каких документах, непонятно. О записках-воспоминаниях немцев Шлихтинга и Штадена? Но к этому времени они уже были известны отечественным историкам одно-два десятилетия, а на Западе и того больше. Что здесь нового? Как их ни оценивай, но это ярчайшие свидетельства современников царя против царя. Даже в записке Щербакова нет и намека на подобные обвинения, хотя именно там