Читать «Повелитель вещей» онлайн
Елена Семеновна Чижова
Страница 36 из 77
На второй неделе июля, когда на театре военных действий наблюдалась день ото дня растущая активность (украинская группировка, собрав разрозненные силы, перешла в активное наступление, поддержанное авиаударами – угрозу с воздуха повстанцы подавляли массивным, но не сказать чтобы эффективным огнем), он – глядя в прицел воображаемого зенитно-ракетного комплекса, держа палец на воображаемой кнопке (или гашетке – кажется, так это у них называется), вспомнил, вернее, явственно увидел картинку, много лет назад запавшую в память: картонная крышка, по которой порхают мелкие, точно мухи, самолетики с красными звездами на крыльях – по ним, засев за колючей проволокой, ведут пулеметный огонь такие же мелкие насекомовидные враги…
В это трудное для повстанцев время бабка почти что перестала спать.
В кровать она больше не ложилась. Но сознанием и голосом владела. На материны просьбы шипела: «На том свете высплюсь» или «Тебе-то что за дело. Хочу – сижу!»
Хотя от еды не отказывалась: завтракала-обедала-ужинала по расписанию, – жалуясь (не ему – матери) на отсутствие аппетита, доедала все до конца.
Видя, с какой неимоверной силой бабка держится за тарелку, он никак не мог понять, какого черта, доев (порой даже вылизав), она разжимает пальцы – ей, что ли, нравится звук, с которым пустая тарелка бабахается об пол? Теперь такое случалось регулярно. Стоило ему или матери не уследить.
Сам-то он следил не особо: хочет – пусть колошматит, а мать – наоборот, расстраивалась – охала, всплескивала руками. Но потом успокаивалась, не прекословила бабке. Молча заметала осколки в совок.
В один из таких нехороших дней (как раз накануне того случая, после которого бабкину крышу снесло уже напрочь, с концами) мать, видно, вышла из терпения, подала суп в эмалированной миске. Отступила и замерла. Будто приготовилась к тому, что бабка ей этого не спустит; сперва, как водится, разорется: я тебе – кто? кошка?! – потом, прооравшись, швырнет чертову полную миску ей в лицо.
В предвосхищении потехи он врубил планшет на запись, но записывать оказалось нечего: то ли бабка совсем ослабла и не заметила подмены, то ли сделала вид. А самое-то смешное началось, когда бабка ела борщ, но еще не доела. Вытерла запавший рот и говорит:
– Тонечка, Христом богом тебя прошу, дай мне хлеб.
Мать засуетилась: да как же ты, типа того, удержишь – в одной руке ложка, в другой тарелка. А бабка уперлась, как ослица: дай – и всё.
Мать, короче, сдалась. Бабка взяла и, пока, положив на колени ложку, сосала-жевала этот несчастный ломтик, причитала на все лады, жаловалась: обманули, дескать, обвесили, хлебная продавщица таких, как мы, ненавидит, на дух не переносит: мол, объедаете нас, ленинградцев; не будь в городе чужих, невесть откуда понаехавших, и хлебушка было бы вволю, а теперь делись с вами… Хорошо хоть планшет не вырубил, успел записать весь этот хлебный бред.
Записал, но не выложил. Не придумал, какую выбрать подложку.
На другое утро, когда прошло то самое сообщение про какую-то тетку из Славянска, вроде бы беженку, – он сидел у себя, рылся в компьютере, искал что-нибудь подходящее (а главное – актуальное, скажем, гуманитарную помощь: привезли, теперь раздают) – и услышал крик. Сдавленный, но одновременно резкий, высокий. Будто птичий. Он вскинулся: «Она. Из кресла выпала…» Вскочил, бросился на помощь. Слава богу, ничего такого.
Бабка сидела в кресле – с простертыми руками. Тянулась к телевизору. С трудом разобрал: зовет Миколку, ну того, братика, якобы распятого фашистами.
Потом, когда прислушался, понял: по сути-то ничего не выдумала; говорят о каком-то мальчишке, сыне ополченца (бабка уже не кричала, бормотала про распятого Исуса), которого бандеровские каратели прибили к щиту; и пока тот, прибитый гвоздями, умирал, держали его мать, эту самую тетку из Славянска, чтобы смотрела, как сынок, одетый в трусики и маечку, истекает невинной кровью.
Уж на что он не понаслышке знающий, из чего такие вещи лепятся, – а все равно ужаснулся: жесть!
Пока не сопоставил одно с другим: если тетка после этого всего была в отрубе (по телику сказали: была), каким же, спрашивается, макаром они, привязав к танку, гоняли ее по площади?
Обернулся к бабке, хотел сказать: не бери в голову – всё врут… А бабка-то, кажись, йок! Сердце, что ли, не выдержало… суки, не, ну какие суки!
Хотел крикнуть, позвать мать – и задохнулся. Будто горло перекрыли. Как кран.
Или нет: будто он опять маленький, а бабка его пугает. Чтобы знал, каково ему будет, когда она, старая ведьма, сдохнет. В детстве он ни капельки этого не боялся: бабка бессмертная. Но сейчас, приблизившись на цыпочках, заглянув в ее худое, скошенное на одну сторону лицо, почувствовал, как ослабли, стали ватными ноги; сполз как какой-нибудь о́плывень – будто изнутри, из сáмой сердцевины, вырвали стержень, – ткнулся в бабкины тощие, пахнущие мочой и чем-то еще приторным колени, осознав, что теперь и вправду один – и защиты нет.
Как вошла мать, стала дергать, трясти ее за плечи (бабкина стриженая голова то падала, то болталась из стороны в сторону) – этого, пораженный настигшим его пришедшим из детства ужасом, он почти что не запомнил, впервые в жизни переживая неутешное горе и жгучий стыд: не за то, что все у нее украл, не успел заработать и вернуть. А за то, что бабка уже никогда не узнает, кáк он, ослиный внук, ее любил.
Когда она, едва слышно застонав, положила ему на голову руку – сухую, как сломанная веточка, – ему почудилось, будто это не она, не бабка шевелит его волосы, а они сами зашевелились и встали дыбом.
Только ощутив тепло ее высохшей руки, он, словно очнувшись, захлебнулся диким, ни с чем не сравнимым счастьем: «Жива…»
Отлипнул от бабкиных затхлых тряпок и заметил: мать. Стоит за креслом. Смотрит.
Вскочил, как подорванный, с колен; крикнул: «Сама с ней сиди!» – и рванул к себе в комнату. Заперся: один, у себя.
Но стыд, перемешанный со страхом, не исчезал – перетекал в злое и одновременно восторженное восхищение: это ж надо, что старая ведьма-то умеет! Склеить ласты, а потом – здра-асьте вам! – и воскреснуть…
Больше всего Анну поразил не обморок (тем более мать очнулась, стоило взять ее за плечи и энергично потрясти), и даже не то, что сын стоит перед бабкой на коленях, скуля и тычась, как щенок, – ничего удивительного, мальчик испугался, – а то, что она даже близко не испытала того всепоглощающего ужаса, какой почувствовала прошлый раз, когда вошла и замерла в дверях, переводя глаза с материного затылка на ее растопыренные пальцы – и обратно на затылок, будто выбирая что-то одно, чтобы присвоить себе, спрятать в глубине